Павел на днях ходил по городу, скверный это теперь стал город, опасный. Без винтовки не выйдешь. Так вот, встретил он возле рынка знакомца своего давнего Петра Шерстнева. Тот, как революция началась, сразу в большевики подался и теперь даже занимал какой-то пост в Уралсовете, что-то по хозяйственной части. Встретились, поговорили о том о сем, потом Петр его в кабак затянул. Павел-то пить в такой компании опасался, только стопку ко рту подносил, очень его служба в доме Особого назначения изменила. То ли повзрослел, то ли поумнел, а только вся дурь молодецкая с него слетела. Вот и с Петькой все больше помалкивал да сквозь зубы цедил, а тот и не заметил. Напился и давай болтать, что, мол, в Уралсовет письма приходят от местных областных Советов с требованием расстрелять царское семейство. Нечего сатрапа за народный счет кормить, смерть самодержавию и прочее. Левые эсеры наседают и анархисты. Все требуют царя расстрелять, а то нагрянут беляки и немецкая буржуазия и снова самодержавие восстановят.
— А семейство его что? Куда их? — заволновался Павел. О расстреле царя это понятно, он и сам давно это понимал, но вот что с остальными? Девицы и наследник, эти-то чем виноваты?
— А всех в расход, — махнул рукой Петька. — Белобородов с военным комиссаром Голощекиным держат их пока как заложников на случай, если казаки или эти, как их… белочехи к городу подойдут. А то б давно в расход пустили.
Назад Павел шел, словно пьяный, ничего не видя. Не соображая, шатаясь так, что редкие прохожие от него отпрыгивали в стороны. И слезы у него по щекам текли горячими струйками, только он не замечал их.
Расстреляют. Всех расстреляют. И ее расстреляют. Так и виделось Павлу светлое, румяное лицо великой княжны с сияющими голубыми глазами. Звучали в ушах те немногие слова, что он слышал от нее. Мария Николаевна. Мария. Маша. Да, да. Он сам слышал однажды, давно, еще сразу после приезда княжон, как кто-то из сестер, а может, и наследник, назвал ее в шутку Машка. А она не обиделась. Они редко смеялись теперь. Точнее, вовсе не смеялись. А раньше, в другой жизни, наверное, были очень веселые и песни пели, наверное, веселые. И на балах танцевали с разными там принцами заморскими. «Эх, и чего они замуж не вышли? Сидели бы сейчас за границей…» — с тоской думал Павел, бредя по темному ночному городу. «Что теперь будет? Хоть бы белые скорее в город вошли…»
Из письма доктора Е. С. Боткина:
«26 июня 1918 г.
Дорогой мой, добрый друг Саша. Делаю последнюю попытку писания настоящего письма — по крайней мере, отсюда, — хотя эта оговорка, по-моему, совершенно излишняя: не думаю, чтобы мне суждено было когда-нибудь куда-нибудь откуда-нибудь писать. Мое добровольное заточение здесь настолько же временем не ограничено, насколько ограничено мое земное существование. В сущности, я умер — умер для своих детей, для дела… Я умер, но еще не похоронен или заживо погребен — как хочешь: последствия почти тождественны… У детей моих может быть надежда, что мы с ними еще свидимся когда-нибудь в этой жизни, но я лично себя этой надеждой не балую и неприкрашенной действительности смотрю прямо в глаза… Поясню тебе маленькими эпизодами, иллюстрирующими мое состояние. Третьего дня, когда я спокойно читал Салтыкова-Щедрина, которым зачитываюсь с наслаждением, я вдруг увидел как будто в уменьшенном размере лицо моего сына Юрия, но мертвого, в горизонтальном положении с закрытыми глазами. Вчера еще, за тем же чтением, я услыхал вдруг какое-то слово, которое прозвучало для меня как «папуля». И я чуть не разрыдался. Опять-таки это не галлюцинация, потому что слово было произнесено, голос похож, и я ни секунды не сомневался, что это говорит моя дочь, которая должна быть в Тобольске… Я, вероятно, никогда не услышу этот милый мне голос и эту дорогую мне ласку, которой детишки так избаловали меня…
Если «вера без дел мертва есть», то дела без веры могут существовать. И если кому из нас к делам присоединилась и вера, то это только по особой к нему милости Божьей. Одним из таких счастливцев, путем тяжкого испытания, потери моего первенца, полугодовалого сыночка Сережи, оказался и я. С тех пор мой кодекс значительно расширился и определился, и в каждом деле я заботился и о «Господнем». Это оправдывает и последнее мое решение, когда я не поколебался покинуть моих детей круглыми сиротами, чтобы исполнить свой врачебный долг до конца, как Авраам не поколебался по требованию Бога принести ему в жертву своего единственного сына…»
Теперь Павел и день и ночь прислушивался, что происходит в доме, как коршун следил за комендантом и Никулиным, ища признаков приближавшейся трагедии, с ужасом и каким-то неестественным нетерпением и глупой пустой надеждой: а вдруг обойдется. Не пропускал ни слова о новостях с фронта, о том, что не хватает защитников города, что у военного комиссара Голощекина всего один отряд и в городе неспокойно. А когда слышал по ночам выстрелы, все надеялся, что это тайные заговорщики идут освобождать семью. Но ничего в доме не происходило.
Юровский, чернявый, бородатый, с узким противным лицом и такими же узкими змеиными глазами, все так же четко нес свою службу. В отличие от Авдеева вежливый, культурный, но провизию из монастыря носить пленникам запретил и вообще велел им отпускать паек, как всем жителям города. Павел слыхал, как латыши обсуждали разговор Юровского с Боткиным. Доктор просил разрешить монахиням передавать продукты, потому что детям необходимо нормальное питание, но комендант твердо ответил, что семейство не работает и не служит и, следовательно, должно обходиться тем же пайком, что все жители города. С одной стороны, он, конечно, был прав, но больно уж жалко было Павлу этих потерявших все людей, вырванных из привычных условий жизни, всеми покинутых, оскорбляемых, ненавидимых всеми, стоящих на пороге скорой смерти, что ничего он не мог с собой поделать. Он знал, что его сестра с племянником едва не умирают с голоду, но жалел почему-то больше детей бывшего царя. А потом латыши рассказывали, что к Юровскому обращался царский повар Харитонов и жаловался, что никак не может из четверти фунта мяса готовить блюд. Слово «блюд» произносилось противным сюсюкающим голосом. А Юровский ответил ему, что нужно привыкать жить не по-царски, а как все. Латыши и еще несколько человек, кто слышал этот рассказ, долго еще посмеивались и над поваром, и над царем, и Курносов там был и ржал громче всех, отпуская всякие мерзкие шуточки и все косясь на Павла: как тот, не кинется царя защищать? Но Павел не кинулся, а сказал, что это справедливо, и товарищ Юровский поступил по совести. А что тут еще скажешь?
А еще Юровский приказал в доме проводку починить. А еще за дисциплиной следит жестко, так, кажется, и ждет, кого бы к стенке за измену. А говорят про него разное. Что он только с виду такой весь из себя выдержанный и спокойный, а на самом деле как вспыхнет, так сразу за наган и повторяет все время: «кто не с нами, тот против нас», это значит несогласных расстреливать на месте. «Ох, когда же все это закончится?» — вздыхал по ночам Павел, ворочаясь с боку на бок. И зачем он только пошел в этот дом Особого назначения? Жил ведь себе и жил, ничего не боялся, ни о чем не думал, кроме как брюхо себе набить.