Их с Таней мама была строгих нравов. Никогда Андрей не слышал от нее похабных словечек, она не развешивала на веревках свое нижнее белье (где сушила свои лифчики и трусы, до сих пор оставалось для него загадкой); лет до пятнадцати не позволяла Андрею смотреть фильмы после программы «Время», и он понимал почему – вдруг там какая-нибудь непристойная сцена вроде тех, что встречались в «Экипаже», «Раферти», «Табор уходит в небо». Но вот репродукции картин с этими непристойностями она смотреть позволяла. Странно.
Впрочем, когда проводила с Андреем и Таней занятия по живописи, рассказывала в основном о картинах русских художников, писавших тяжелую жизнь крестьян, пейзажи.
«Это Куинджи, – говорила она, – картина “Лунная ночь на Днепре”. Видите, какая яркая и живая луна. И на первой выставке люди пытались заглянуть за полотно: думали, что там спрятана свечка или лампочка, которая подсвечивает… А эта картина называется “Тройка”. Художник Перов. Дети-работники тащат по раскисшему снегу огромную бочку с водой… Название, конечно, ироническое, но это горькая ирония – дети выполняют работу лошадей…»
«Мам, – как-то перебил Андрей, – а это ребенок нарисовал?» – и протянул ей открытку, на которой грубо были нарисованы домики с высокими изогнутыми крышами.
«Нет, не ребенок. Это один из самых удивительных художников – Винсент Ван Гог. Я как-нибудь расскажу вам о нем подробно».
Но вместо рассказа мама дала Андрею книгу «Жажда жизни». Потрепанную, явно много раз читанную.
Довольно долго книга лежала у Андрея в углу стола: было не до нее, но однажды он открыл в момент скуки страницы и не смог оторваться. Даже в школе на уроках читал, положив под тетрадь.
Книга была без иллюстраций, на обложке – разноцветные пятна; картин Ван Гога Андрей ко времени чтения видел две – тот пейзаж с домами и подсолнухи в кувшине в каком-то журнале вроде «Огонька».
Поэтому творчество художника завораживало Андрея через описание его судьбы. Читал – и хотелось тоже заняться чем-то таким, идти наперекор, против течения, быть отверженным, но не отступать. Бороться, даже дойти до безумия, но в конце концов, пусть после смерти, победить…
Хотелось выбрать дело жизни немедленно, сейчас же; правда, удерживала заманчивая деталь: судя по книге, Ван Гог стал заниматься живописью после двадцати пяти лет, и это тоже очень героически – начать тогда, когда другие уже набили руку, перетерпеть насмешки, издевательства и опередить насмешников.
«Успею, успею еще выбрать дело – и рвану», – успокаивал себя Андрей; в четырнадцать лет все казалось впереди, настоящая жизнь начиналась после школы, а то и после института… Лишь позже, много позже он понял, что выбирать дело надо было еще в детстве. В двадцать пять начинают лишь гении, титаны. Он, Андрей, скорее всего, обыкновенный. Изначально обыкновенный. Один из миллионов.
Не самый плохой, конечно, но и не выдающийся из общей массы… И не факт, что, если бы начали из него с пяти лет делать художника, или музыканта, или архитектора, или еще кого-нибудь, он бы чего-то добился.
А Ван Гог… По сути, недоумение Андрея, возникшее, еще когда увидел репродукцию с домишками, не прошло. Новые картины тоже вызывали удивленные вопросы: искусство ли это? почему его называют одним из самых великих художников? разве можно его ставить выше Брюллова, Перова, Сурикова, Репина? Конечно, краски яркие, подсолнухи вон будто живые, сейчас посыплют вызревшими семенами, деревья в цвету, конечно, красивы, фигуры людей замерли, но вот-вот шевельнутся, звездное небо восхитительно… Но все равно… Тут скорее смелость, чем искусство.
Андрей мысленно спорил с мамой, с автором «Жажды жизни», другими, кто утверждал в статьях и книгах, что Ван Гог великий, и в то же время не мог оторваться от репродукций его картин – разглядывал и разглядывал. И, может, от усталости глаз, напряжения ему часто казалось, что фигуры действительно шевелятся, морские волны, колосья пшеницы, трава в поле покачиваются, люди на портретах прищуриваются, двигают бровями, а звезды мерцают…
Через довольно продолжительное время после Ван Гога, а может, и вскоре – трудно вспомнить, ведь у подростка, случается, неделя растягивается до размеров нескольких месяцев – Андрею открылись Ренуар, Гоген, Сезанн, Писсарро, Матисс, Пикассо и еще десятки художников, которые были совсем не похожи на тех, «нормальных». Это был, как ему тогда казалось, противоположный Рафаэлю, Леонардо да Винчи, Боровиковскому, Перову, Сурикову полюс.
Некоторые картины «ненормальных» Андрею действительно нравились – особенно женские портреты Ренуара, городские пейзажи Писсарро и Моне, балерины Дега, сидящая спиной к зрителю девушка Тулуз-Лотрека, – но и эти произведения были грубы, не доделаны. Словно подмалевок выдавался за готовое полотно.
А Гоген, наверное, и пропорции соблюдать не умел – его таитяне были какие-то неправильные, с разной толщины ногами, с несоответствующей туловищу головой.
Андрей готов был восхищаться Сёра, который писал точками – из тысяч крошечных разноцветных точек создавал картины. Но если пейзажи были интересны, то люди в движении явно не получались.
Матисс с Пикассо, был он уверен, из кожи вон лезли, чтобы их изделия были ни на что не похожи. Даже на живопись…
Куда интересней картин этих художников оказывалась литература о них. Однажды Андрей увидел в книжном магазине «Друг» – тогда в нем еще продавали только книги, а не все на свете, – томик с желтой обложкой «Жизнь Гогена» Анри Перрюшо.
Андрею давно хотелось узнать, как, почему этот француз, успешный брокер, бросил работу, семью. Скитался сначала по Франции, а потом уехал на островок в Тихом океане, где умер, измученный тропическими болезнями.
Денег не хватило, побежал домой. Родителей не застал, пришлось собирать по ящикам серванта, своим заначкам-копилкам, карманам в прихожей мелочь. Кое-как наскреб нужные три рубля пятьдесят копеек.
Купил и снова, как и «Жажду жизни», прочитал не отрываясь.
Потом попалась другая книга Перрюшо в таком же оформлении – «Жизнь Сёра». Того, что писал точками. У Сёра жизнь была почти ровная, без приключений, но в том упорстве, с каким он ставил эти свои точки, миллионы точек, было не меньше геройства, чем в отверженности Ван Гога и Гогена.
Тулуз-Лотрек, из графского рода, променял жизнь в замке на богему, кабаре, публичные дома, в которых снимал комнатки. Сезанна тоже ждало обеспеченное, благополучное существование, а он выбрал скитания и почти нищету…
Если кто из живописцев и добивался успеха и богатства, как Клод Моне, то после десятилетий борьбы.
И было непонятно: то ли эта плеяда действительно необыкновенно талантлива, а общество, в том числе и он, единица Андрей Топкин, глупо и косно, чтобы признать это, то ли она, эта плеяда, заставила сначала единицы, потом сотни, а потом и миллионы людей признать свой необыкновенный талант, таковым на самом деле не обладая, выдавая за талант смелость и упорство?
Уже взрослым человеком, по пути домой из Эстонии, от родителей, Андрей побывал в Эрмитаже. Он заметил, что люди проходят мимо картин Рембрандта, Гойи, Леонардо да Винчи, почти не замечая их, а в залах импрессионистов толпятся, обсуждают их шепотом, изучают мельчайшие штришки.