Новое обособление привело к очередному и на этот раз окончательному эстетическому разводу. Удобный для житья город стихийно дорос до отвлеченных бергмановских недугов: семейный дискомфорт, тошный магнит замкнутого пространства, нестыковка с пустоговорливым и назидательным человечеством, трафаретность обыденного существования, белые стены, зябкий ветер, осенний марафон. Об этом была вся молодая театральная драматургия от Вампилова до Арро, об этом пелись все до одной песенки с виду благополучной «Иронии судьбы», об этом снимались «Странные женщины», «Сладкие женщины» и фаталистские прибалтийские экранизации О. Генри. Очень много стало на театрах пыльных чеховских истерик, вдруг показалась близкой некоммуникабельность праздных антониониевских лунатиков. Жизнь — безрадостная штука, если вдуматься, просто у воюющей России до 60-х не было на это времени — именно нейтралитет Швеции, если верить Бергману, давным-давно привел ее на грань всеобщего экзистенциального умопомешательства.
Деревня знала наверняка, чем лечить эти панские немочи: глупостью. Многие из лучших тамошних и здешних — Аксенов в «Апельсинах из Марокко», Шукшин в рассказе «Петя», Макаревич в мемуарах «Сам овца» — провидели, что наиболее органичен и долог союз двух дураков; умный с умным, не говоря уж о глупом, сходятся не в пример тяжелее и неупокойнее. Так ты, добрый молодец, не кручинься, а сбрей бороду и езжай в тайгу, там тебя встретит в общем-то веселый молодой народ, а озорная крановщица-трелевщица жахнет рукавицей по спине, пошутит несколько нечленораздельных слов на языке, который она считает русским («Эва, вона, ёшкин кот»), — и будет вам счастье на Ангаре, на Ангаре. Авторы могучих сибирских романов искали и даже находили горячий философский камень, крестя европейский индивидуализм общинными, семейными, богоугодными и безнадежно дубовыми ценностями. Общий стол для соборных ужинов, представление пунцовых от неловкости, но храбрящихся зятьев семейному совету, галстук и двухсотграммовый графинчик на праздники, дедовские подтяжки, «цыц» и очки для чтения газет, которые ищутся всей семьей, в том числе смышлеными внуками, обсуждение злодейских планов сомалийских агрессоров против народной Эфиопии, утренний будильник и шутливая канитель у ванной. Любовь напоказ с бросаниями друг другу на шею, «Алешка, ты представляешь, какая нас жизнь замечательная ждет?»
Треть горожан ненавидела пролетарские праздники не за гимны коннице-буденнице (к которой относились стократ лояльнее, чем ныне пытаются изобразить), а за такой вот обязательный телеспектакль о рабочей династии Семенихиных-Лопатюков в два часа пополудни — между парадом и Райкиным.
Та и другая все менее пересекающиеся культуры имели уже самое касательное отношение к советской власти. Первая ее вяло игнорировала, воспринимая в качестве лежалой нагрузки к мутному сквознячному бытию и терпя иногдашнюю надобность говорить громко, смотреть прямо и радоваться со всеми одновременно (за искренностью не очень-то и следили). Вторая, пыхтя и комбинируя, использовала партийную риторику для поворота в самую дремучую глубь славянского домостроя с хворостиной и всевластием сельского схода. Городские зорко провидели в этом злобном секретарском косноязычии казачью нагаечную науку и китайские перевоспитательные лагеря для шибко грамотных — и инстинктивно гордились булыжниками и «смит-вессонами» Красной Пресни. Пятого года бои мастеровых со станичниками издалека выглядели уже не классовой распрей, а извечной российской войной цивилизаций — единоличной европейской и принудительно-соборной почвеннической. Пришли донцы жидив с москалями-тунеядцами политграмоте учить, да не все домой воротились. Заходите как-нибудь еще, будем рады.
На такой-то непростой мази и имела небывалый успех городская утопия аграрного режиссера Николая Москаленко «Молодые» — о том, что все у нас хорошо, лишь бы войны не было. Он к тому времени уже успел снять «Журавушку» — суперкассовую картину про зябь, распутицу, долюшку крестьянскую и оренбургский пуховый платок, по самой яловой, кирзово-просторечной прозе больца за народ М. Алексеева «Хлеб — имя существительное». Теперь пришло время повести А. Андреева «Рассудите нас, люди». Тогда много подобной суковатины печаталось в «Роман-газете» под честными и никакими фамилиями Алексеев, Андреев и Николаев: «За все в ответе», «Здесь твой дом», «Честный плуг», «Прямая дорога». Крестьяне 70-х любили уесть городских, что те про деревню только и знают, что спереди у коровы рога, а сзади вымя. Москаленко про город знал только то, что там все в очках, с гитарами и хотят свободной любви.
Героя звали Алексей Николаев, и у него все действительно было хорошо, потому что только затем он и был выдуман, чтоб показать, как хорошо бывает. Алексей Николаев после службы в строительных войсках (не в стройбате, бакланы, а в строительных войсках!) пришел бригадиром на стройку и поступил учиться заочно, в честь чего отбил на танцах у хулиганов плечистую девушку с просвечивающими под белой блузкой лямками бюстгальтера. Причем они оказались не хулиганы, а тоже рабочие-строители. Они просто из баловства надели гадские белые водолазки и стали приставать к девчатам под песню Марка Фрадкина «А любовь всегда бывает первою», как какие-нибудь центровые поганки, а сами без отрыва от производства сдают за десятилетку и шпарят наизусть Блока (они еще подружатся, вот увидите!). Девушка с пловчихиными окороками жила в генеральском доме на Котельниках и не чаяла лучшей партии, чем молодой строитель городов будущего, пригласивший ее лирически посидеть в ночной столовке монтажников (чай 3 коп., азу 26 коп., в бархане картофельного пюре с ямкой растаявшего сливочного масла — овальный блин соленого огурца с дыркой посередине; райское место, можно даже потанцевать, если культурно, без вихляний). Разве шли после этого в какое-то сравнение с Алексеем Николаевым Вадим в светлом костюме и Аркадий с бородкой, к тому же рассуждающий о свободной любви и делении человечества на хищников и травоядных? Ни в какое сравнение они с Алексеем Николаевым не шли. После победы над Вадимами и Аркадиями все отправляются на каток хохотать, представляются строительским маме с папой (большой стол, очки, телевизор, непутевый женатый младший брат, которого папа охаживает ремнем, как повелось с «Высоты» и «Большой семьи») и дарят к свадьбе псевдохулигану Трофиму (Михаил Кокшенов) ордер на новоселье. Кричат по ошибке «горько» вместо «сладко» и уезжают в стройотряд в Тюмень.
Весь этот стахановский кич, корнями уходящий в мозолистое кино 50-х о перевоспитании ученых белоручек махровой спецовочной правдой просторов и промышленных дымов, смотрело в год выхода 39 (тридцать девять!) миллионов человек. Смотрело через два года после начала призыва в стройбаты судимых уголовников и перевода стройотрядского движения на принудиловку. До триумфального прихода на русское поле индийского кино с драками на дискотеках, любовью с первого взгляда, поклонами старикам и песнями, что скоро, скоро, любимая, малыш наш выучится ходить и будет очей усладой, мамочке опорой, оставалась пара лет. Москаленко к тому времени уже умрет — в 48-летнем возрасте, оставив по себе секрет кассового кино для незаможных селян и Евгения Киндинова, которого он параллельно с «Городским романсом» Петра Тодоровского позиционировал в качестве современной городской мелодраматической звезды. Три года спустя в «Романсе о влюбленных» он уже будет собой — замкнутым, чуть снисходительным красавцем с гитарой и обезоруживающим взглядом бесстыжих глаз. То есть тем самым Вадимом-Аркадием, которых, как черт ладана, береглись авторы романов «Пажить», «Сыновья», «Истоки» и «За горизонтом горизонт».