Какие они на самом деле?
Хорошо, что Орман не может читать мысли, хорошо, что я стояла к нему спиной. Впрочем, сейчас, когда мое лицо было надежно прикрыто маской, мне было немного проще. Даже позволять себе такие мысли, о которых никто не узнает.
Никто.
Никогда.
Поспешно шагнула к кровати, пальцы почти не дрожали, когда я развязывала пояс.
– На лацианских карнавалах многие носят маски без креплений, – он шагнул следом.
– Неужели? И как же им это удается?
Может быть и не дрожали, но пояс развязываться не хотел. Об этом я пожалела в ту же минуту, как руки Ормана накрыли мои и мягко развели в стороны.
– Я помогу.
Пальцы едва скользнули по затянутому узлу, и он просто разомкнулся сам собой, словно подчиняясь его немому приказу.
– Удается по-разному, – заметил Орман, положив ладони мне на плечи и мягко стягивая халат.
Я выскользнула из него, как горошина из стручка, и тут же обхватила себя руками.
Бессмысленно, но ничего поделать с собой не могла.
– Лацианские карнавалы – это не только праздники и представления, это своеобразная игра. Каждый играет в нее так, как пожелает. Есть маски, которые держат наряды: лишишься шляпы или высокого воротника – лишишься маски. А есть такие, которые женщины держат губами…
Он сделал акцент на последнее слово, воскрешая мои недавние мысли.
– Как же они разговаривают? – тихо спросила я.
Чтобы не выдать сбившееся дыхание.
– Никак. Пока им не разрешат. – Орман обошел меня и направился к мольберту. – Ложись, Шарлотта.
Я обернулась: он невозмутимо раскладывал палитру, даже не смотрел в мою сторону.
– Что, веревок не будет? – вырвалось у меня.
– А тебе хочется?
Он бросил на меня такой взгляд (небрежной лаской огладивший лицо, обнаженную спину и ягодицы), что мне мигом расхотелось разговаривать. Не только разговаривать, но и дышать: мне казалось, что я делаю это слишком громко. В его присутствии я все делаю слишком громко. Даже думаю.
Без веревок было немногим, но все же спокойнее. Я больше не чувствовала себя марионеткой, которую ниточки превращают в непристойную усладу для чьих-то глаз. Только вот эти глаза были ничуть не лучше веревок: касаясь моего обнаженного тела взглядом, Орман разжигал на коже костры, погасить которые было не так-то просто.
Чтобы избавиться от этого дикого чувства, уставилась на подвязанный балдахин. Балдахин себе как балдахин, но он ни с того ни с сего напомнил мне похожий, только воздушно-кремовый, в спальне подруги. То есть теперь уже наверное бывшей подруги. Воспоминание о Лине, метнувшейся к выходу из библиотеки, о ее словах, впилось в сердце ржавой иглой. Наверное, если бы она не сбежала, все могло бы получиться иначе.
Совсем недавно я представляла, как мы будем болтать обо всем, пока нам делают прически и помогают одеваться (подумать только, мне, совсем как леди!). Представляла, как войду в бальную залу, в самом настоящем бальном платье. Как Лина с Ричардом откроют бал, и как они его продолжат (помолвка и свадьба – единственная возможность танцевать вместе более пяти танцев, чтобы это не сочли непристойным), как пары будут кружиться под звуки вальса или мельтешить в неугомонной кантрели…
Теперь ничего этого не будет.
Ни бала.
Ни дружбы с Линой, ни болтовни (урывками, между занятиями с Илайджей, во время которого мы делились самым сокровенным). Хотя делилась преимущественно Лина, мне было особо нечем, разве что рассказами о своих сюжетах.
Теперь уже и не будет.
Больше этого не будет никогда.
Закусила губу: теперь уже смотреть на балдахин было необходимостью. Стоящий в горле ком грозил вот-вот прорваться слезами, а это совсем некстати. Плакать в присутствии кого бы то ни было – само по себе дурной тон. Плакать в присутствии Ормана – гораздо хуже. Намного, намного хуже.
Да и слезами вряд ли поможешь тому, что уже не исправить.
Сейчас мне нужно подумать о том, как найти работу. Возможно, получится устроиться в школу для девочек, если уж место гувернантки мне не светит. Правда, времени на рисование там не будет совсем.
Эта мысль оказалась настолько острой, что на миг оглушила.
А следом оглушил голос Ормана, пробивший вязкую паутину опутывающих меня страхов.
– Эрик.
– Что?
Еще до того, как он ответил, я поняла. Возможно потому, что этому имени маски были не нужны.
– Меня зовут Эрик, Шарлотта.
Имя Эрик ему шло. Несмотря на обманчивую мягкость, было в нем что-то неуловимо темное и хищное.
– Зачем вы мне это говорите?
– Ты же сказала мне.
– Что?
– Что Пауль мне не идет. Ты так хорошо разбираешься в людях, Шарлотта?
Если бы я хорошо разбиралась в людях, ни за что не пошла бы за вами в Музее искусств.
– Не в людях, а в образах. Я же художница.
Ну или вроде того.
Возвращение домой вдруг представилось ужасающе ясно. Холодная комната и мольберт с чистым холстом, на который я не уронила ни штриха за последние несколько дней. Большее, на что меня хватало – это наброски. Мастер Викс говорил, что в жизни бывают важные сюжеты, после которых нужно время, чтобы прийти в себя.
«Самое главное – не начать слишком рано и не упустить момент, – говорил он. – Поймать мгновение, почувствовать, когда искра в сердце снова разгорится в костер, чтобы сложиться в новую историю, которую ты захочешь показать миру».
«Девушка» стала для меня именно такой.
А для общества – «дерзостью, пошлостью, наплевательским отношением к морали и нравственности». Вспомнилось, как я засыпала у мольберта с улыбкой, а просыпаясь посреди ночи, еще чуть-чуть не гасила лампу, расходуя драгоценный артефакт, чтобы почувствовать картину и добавить несколько штрихов. Вспомнилось, и на глаза снова навернулись слезы.
Так, дыши ровно, Шарлотта. Дыши ровно.
И на балдахин не смотри.
– Где ты училась рисовать?
– Ко мне приходил мастер Викс.
– Мастер Викс?
– Мой учитель.
– Он где-нибудь выставлялся?
– Нет.
– Не хотел? Или даже не пробовал?
– Для него это было неважно. Он обучал живописи, давал частные уроки…
Орман хмыкнул, на мгновение оторвавшись от мольберта.
– Интересно, чему может научить человек, начисто лишенный амбиций?
– Рисованию?
– Скорее, как быть голодным.