Если и существует такое понятия, как душа, — а я все еще в этом не уверен, — то душа моего отца отлетела задолго до того, как пневмония загнала его в стерильную, белоснежную больничную койку, на которой он метался в бреду и стонал. И это была какая-то до ужаса сморщенная, скелетоподобная версия моего статного, пышущего жизнью отца, которого я знал. И я не мог отыскать его в этой человеческой скорлупе. Стыдно признаться, но когда мне сказали, что его больше нет, я испытал не ужас, а облегчение.
Похороны были скромными и проходили в крематории. Там был я, была мама, несколько друзей из журналов, для которых писал папа, а еще Хоппо и его мама, Толстяк Гав и его семья. Я был не против.
Не думаю, что о человеке можно судить по тому, сколько людей явилось на его похороны. У большинства из нас слишком много друзей. Хотя это громко сказано. Виртуальные друзья не в счет. Настоящие друзья — это нечто иное. Они всегда рядом. Ты любишь их и в то же время терпеть не можешь, и они — такая же часть тебя, как и ты сам.
После службы мы отправились к нам домой. Мы с мамой приготовили сэндвичи и закуски, но в основном люди просто пили. Даже несмотря на то, что папа до этого целый год провел в доме престарелых, а в доме была толпа народу, он еще никогда не казался мне таким пустым.
Мы с мамой каждый год ходили в крематорий в день смерти отца. Мама, кажется, ходила даже чаще. У небольшой таблички с его именем всегда стояли свежие цветы, а в «Книге памяти» появлялась пара новых строчек.
Она и сегодня здесь — сидит на одной из лавочек в саду, залитом тусклым солнечным светом. Нетерпеливый ветер гонит по небу серые тучки. На маме — голубые джинсы и красная курточка.
— Привет.
— Привет, мам.
Я сажусь рядом. У нее на носу знакомые маленькие круглые очки. Солнечный свет вспышками отражается от стекол.
— Выглядишь уставшим, Эд.
— Ага. Долгая была неделька. Мне жаль, что тебе пришлось прервать отпуск.
— Да мне не пришлось, — взмахивает рукой мама. — Я сама так решила. К тому же там все озера одинаковые.
— Все равно спасибо, что приехала.
— Просто подумала, что хватит с тебя и Варежки.
Я выдавливаю из себя улыбку.
— Так ты скажешь мне, что случилось? — Она смотрит на меня точно так же, как в детстве. Как будто видит мою ложь насквозь.
— Хлоя ушла.
— Ушла?
— Собрала вещи и исчезла.
— И не сказала ни слова?
— Нет.
Я и не ожидал. Хотя нет, вру. Первые дни я то ли надеялся, то ли ждал, что она выйдет на связь. Ворвется на кухню, заварит себе кофе, окинет меня насмешливым взглядом из-под приподнятой брови и рубанет какой-нибудь колкой, но все объясняющей фразочкой. И я почувствую себя дурачком-параноиком.
Но этого не произошло. Теперь, спустя целую неделю, сколько бы я ни думал об этом, на ум приходит только одно объяснение: она лживая бабенка, которая просто играла со мной.
— Ну, мне эта девица никогда не нравилась, — говорит мама. — Но это все равно на нее не похоже.
— Не мне судить.
— Не вини себя, Эд. Некоторые люди умеют очень талантливо лгать.
«Да, — думаю я. — Точно».
— Помнишь Ханну Томас, мам?
Она хмурится:
— Да, но я не…
— Хлоя — ее дочь.
Глаза за стеклами очков чуть-чуть увеличиваются, но она сдерживается.
— Понятно. Она сама тебе об этом сказала?
— Нет. Мне сказала Никки.
— Ты виделся с Никки?
— Да. Ездил к ней.
— Ну и как она?
— Примерно так же, как и пять лет назад, когда ты с ней виделась… И я сказал ей о том, что на самом деле случилось с ее отцом.
Эта пауза уже длиннее. Мама смотрит вниз, на свои узловатые, покрытые толстыми голубыми венами руки. Мне внезапно приходит на ум: как наши руки всегда выдают нас! Наш возраст, наш темперамент. Мамины руки способны творить волшебство. Они умудрялись выуживать жвачки из моих волос, мягко трепали меня по щеке, лечили и заклеивали пластырем сбитые коленки. Но они делали и другие вещи. Куда менее приятные.
Наконец она говорит:
— Джерри вынудил меня приехать. Я ему все рассказала. И, признаюсь честно, мне стало легче. Он помог мне понять, что я должна была открыться Никки.
— Что ты имеешь в виду?
Она печально улыбается:
— Я всегда говорила тебе: никогда ни о чем не жалей. Если ты принял какое-то решение, значит, в тот момент оно казалось тебе самым правильным. Даже если потом окажется, что оно было наихудшим.
— Ты говорила, что никогда не нужно оглядываться назад.
— Да. Но это проще сказать, чем сделать.
Я жду, что будет дальше. Мама вздыхает:
— Ханна Томас была… очень уязвимой девочкой. Легко поддавалась внушению. Всегда нуждалась в образце и кумире. К сожалению, именно его она и нашла.
— Ты про отца Мартина?
Она кивает.
— Однажды она пришла ко мне…
— Я помню тот вечер.
— Правда?
— Я видел вас в гостиной.
— Она должна была прийти ко мне в клинику. Мне следовало настоять на этом, но она, бедняжка, так расстроилась, ей не с кем было поговорить, и я разрешила ей войти. Заварила ей чай и…
— Даже несмотря на то, что она принимала участие в протестах?
— Я врач. Врачи никого не осуждают. Она была на четвертом месяце. И очень боялась признаться во всем отцу. Ей исполнилось всего шестнадцать лет.
— Она хотела оставить ребенка?
— Она сама не знала, чего хочет. Она была… просто девочкой. Маленькой девочкой.
— И что ты ей сказала?
— То же, что говорила каждой женщине, которая приходила ко мне. Описала ей все варианты. Ну и, конечно, спросила, как к этому отнесется отец ребенка.
— А что она ответила?
— Сначала она не желала признаваться, кто он. Но в итоге все равно призналась. Говорила о том, что они с отцом Мартином любят друг друга, но церковь против их отношений. — Мама встряхивает головой. — Я дала ей лучший совет, на который была способна, и от меня она ушла, чуть успокоившись. Но признаюсь: я сама разнервничалась и не могла с собой договориться. А потом были эти похороны, и ее отец начал обвинять Шона Купера в том, что он ее изнасиловал…
— Но ты ведь знала правду!
— Да. Но что я могла сделать? Не выдавать же мне Ханну.
— А папе ты сказала?
Она кивает:
— Он знал, что она приходила ко мне. И в тот же вечер я ему все рассказала. Он хотел пойти в полицию, в церковь и разоблачить отца Мартина, но я убедила его сохранить это в тайне.