Постичь всю технологию можно лишь в случае аварии (автомобильной), то есть в случае насилия, совершённого в отношении неё, и насилия, совершённого в отношении тела. Это одно и то же насилие: любой удар, любой толчок, любое столкновение, вся металлургия аварии прочитывается в семиургии тела — не в анатомии или физиологии, а в семиургии ушибов, шрамов, увечий, ран, которые становятся будто новыми многочисленными половыми органами, обнаруженными на теле. Таким образом, компиляции тела как рабочей силы в плане производства противостоит дисперсия тела как анаграммы в плане увечья. Нет больше «эрогенных зон»: теперь всё превращается в дыру, чтобы предложить себя для рефлекторной эякуляции. Но самое главное — то (первобытные пытки, сопровождавшие инициацию, — это не наш случай), что всё тело становится знаком, чтобы предложить себя для обмена на телесные знаки. Тело и технология, дифрагировавшие свои обезумевшие знаки друг в друге. Телесная абстракция и современная функциональная форма.
За всем этим нет ни чувства, ни психологии, ни наваждения или желания, ни либидо или влечения к смерти. Смерть, конечно, вовлечена в безграничный процесс исследования возможных форм насилия, которое творится относительно тела, но не так, как в садизме или мазохизме, с их выраженным и перверсивным стремлением к насилию, искажению смысла или сексуального влечения (искажению относительно чего?). Никакого подавляемого бессознательного (эмоций или репрезентаций), разве что во вторую очередь, которое всё ещё способствовало бы появлению надуманного смысла, основанного на психоаналитической модели. Нонсенс и дикость этого смешения тела и технологии имманентна, здесь непосредственная реверсия одного в другое, в результате чего возникает сексуальность без антецедента
{142} — что-то похожее на потенциальное головокружение, обусловленное простой регистрацией пустых знаков этого образования. Символический обряд с насечкой и маркировкой, как в случае с граффити в нью-йоркском метрополитене.
Ещё один общий момент: в «Автокатастрофе» мы не встречаем акцидентные знаки, которые могли бы появиться разве что на периферии системы. Несчастный Случай — это уже больше не тот интерстициальный бриколаж
{143}, которым он ещё выступает во время ДТП: это остаточный бриколаж подсознательного влечения к смерти, новая форма досуга. Автомобиль — это не приложение к недвижимому домашнему миру, потому что домашнего и частного мира больше не существует, существуют лишь непрерывные показатели циркуляции, и всюду мы встречаем Несчастный Случай — элементарный, ирреверсивный показатель банальности аномальной смерти. Он уже не на периферии, он в центре. Он больше не исключение из торжествующей рациональности, он поглотил Правило и сам стал Правилом. Он даже уже не «проклятая доля»
{144}, неизбежность которой признаётся самой системой и включается в её общий подсчёт. Всё поменялось местами. Теперь Несчастный Случай придаёт форму жизни, он, в своём безумии, является формой сексуальной жизни. И автомобиль, магнетическая сфера автомобиля, который, в конце концов, опутал весь мир своими тоннелями, магистралями, пандусами, транспортными развязками, его мобильная среда обитания как универсальный прототип — не что иное, как грандиозная метафора.
Никакая дисфункция
{145} больше невозможна в мире Несчастного Случая, поэтому невозможно больше никакое извращение. Несчастный Случай, как и смерть, больше не принадлежит к порядку невротического, подавляемого, остаточного или трансгрессивного, он инициирует новый способ бесперверсивного наслаждения (вопреки самому автору, который говорит во введении о новой извращённой логике, следует сопротивляться моральному искушению читать «Автокатастрофу» как что-то извращённое), стратегическую реорганизацию жизни на основе смерти. Смерть, раны, увечья — уже не метафоры кастрации, а как раз обратное, даже в преобладающей степени противоположное. Извращённой является лишь фетишистская метафора, соблазн через модель, через вмешательство фетиша, или через посредство языка. Здесь смерть и секс считываются непосредственно на уровне тела, без фантазма, без метафоры, без слов — в отличие от аппарата из «Исправительной колонии», где тело вместе со своими ранами по-прежнему поддерживает лишь текстуальную запись. Вот почему аппарат Кафки ещё остаётся пуританским, репрессивным «означающим аппаратом», как сказал бы Делез, тогда как технология «Автокатастрофы» кажется яркой, соблазнительной или же тусклой и невинной. Соблазнительной, потому что лишена смысла и является только зеркалом для разорванных тел. И тело Воана, в свою очередь, тоже зеркало для искорёженных хромированных деталей, смятых бамперов, железных простыней, запятнанных спермой. Тело и технология смешаны вместе, прельщены друг другом, нераздельны.
Когда Воан свернул на площадку заправочной станции, алый неровный свет её неоновой вывески упал на зернистые фотографии отвратительных ран: груди девочек-подростков, деформированные передней панелью; силиконовая грудь пожилой домохозяйки, снесённая хромированной стойкой окна; соски, рассечённые фирменным знаком; травмы мужских и женских половых органов, причинённые корпусами рулевых колонок, осколками лобового стекла в момент, когда тела были выброшены из машины… Ряд снимков изуродованных членов, рассечённых вульв, смятых яичек вырвал из темноты мигающий свет. На некоторых снимках ранения были проиллюстрированы ещё и теми частями автомобиля, которые их причинили: возле фотографии рассечённого члена был изображён фрагмент тормозного механизма; над снимком сильно раздавленной вульвы крупным планом был представлен автомобильный клаксон с фирменным знаком. Это соединение изорванных половых органов с частями автомобиля создавало ряд волнующих сочетаний, вызывающих новый поток боли и страсти.
Каждая отметина, каждый след, каждый шрам, оставленные на теле, — это как искусственная инвагинация, как шрамирование у дикарей, которые всегда являются страстным ответом на отсутствие тела. Лишь израненное тело существует символически — для себя и для других, — «сексуальное влечение» — это всего лишь возможность тел перемешивать и обменивать свои знаки. Поэтому те несколько естественных отверстий, с которыми по привычке связывают секс и сексуальные действия, являются ничем по сравнению со всеми возможными ранами, всеми искусственными отверстиями (но почему «искусственными»?), со всеми разрывами, через которые тело становится реверсивным и, как это происходит с некоторыми видами топологического пространства, теряет признаки деления на внутреннюю и внешнюю стороны. Секс, такой, каким мы его понимаем, является лишь ничтожной специализированной дефиницией всех тех символических жертвенных обрядов, через которые тело может открыть себя более не через естество, но через искусственный приём, через симулякр, через несчастный случай. Секс — это лишь ограниченное побуждение, вызываемое влечением к заранее обозначенным зонам. Его значительно превосходит то разнообразие символических ран, которым является, так сказать, анаграммирование секса на всей протяжённости тела, — но тогда, если точно, это уже больше не секс, это нечто иное, относительно чего секс — лишь запись основного означающего и нескольких вторичных знаков, ничто по сравнению с обменом всех тех знаков и ран, на которые способно тело. Дикари умели использовать с этой целью всё тело, когда делали татуировки, прибегали к пыткам или проводили инициацию, — сексуальность была лишь одной из возможных метафор символического обмена, ни наиболее значимой, ни наиболее привлекательной, какой она стала для нас в своём натуралистическом и навязчивом значении в силу органического и функционального восприятия (включая и наслаждение).