На торфоразработках трудятся “здоровые ребята в холщовых рубахах и высоких сапогах”. Горький встречает и нескольких “политических”. “Это контрреволюционеры эмоционального типа, «монархисты», те, кого до революции именовали «черной сотней»”, – пишет он. Когда они говорят ему, что их арестовали несправедливо, он предполагает, что они лгут. В одном месте очерка видится намек на легендарную встречу с четырнадцатилетним мальчиком. Какой-то “молодой человек «мелкого калибра»” подал ему сложенный лист бумаги. Но другие заключенные закричали: “Это – шпион!”.
Но не только условия жизни делали Соловки в глазах Горького лагерем нового типа. Пассажиры и пассажирки “с потонувшего корабля” не просто довольны и здоровы – они играют главные роли в грандиозном эксперименте преобразования преступных и антиобщественных личностей в полезных членов советского общества. Горький подхватил идею Дзержинского о том, что лагеря должны быть не только средством наказания, но и “школами труда”, перековывающими правонарушителей в работников, в которых нуждается новая советская система. Конечная цель эксперимента, который “дал уже неоспоримые положительные результаты”, – “уничтожить тюрьмы для уголовных”. “Если б такой опыт, как эта колония, дерзнуло поставить у себя любое из «культурных» государств Европы, – пишет Горький в конце очерка, – и если б там он мог дать те результаты, которые мы получили, государство это било бы во все свои барабаны, трубило во все медные трубы о достижении своем в деле реорганизации психики преступника”. Мы же “по скромности нашей” не умеем писать о своих достижениях.
Позднее Горький якобы говорил по поводу очерка о Соловках: “Карандаш редактора не коснулся только моей подписи – все остальное совершенно противоположно тому, что я написал, и неузнаваемо”. Мы не знаем, почему он написал то, что написал, – по наивности, из расчетливого желания обмануть читателя, под давлением цензуры?
[207] Какими бы мотивами Горький ни руководствовался, его очерк 1929 года сыграл важную роль в формировании общественного и официального взгляда на новую и гораздо более широкую систему лагерей, которая замышлялась в тот самый год. Ранняя большевистская пропаганда защищала революционное насилие как необходимое, но временное зло, как очищающее средство, применяемое в переходный период. Горький, с другой стороны, придал институционализированному насилию Соловков вид органической части нового порядка и тем самым способствовал примирению общества с растущей властью тоталитарного государства
[208].
1929 год памятен не только публикацией очерка Горького. К этому времени революция достигла зрелости. Гражданская война окончилась почти десять лет назад. Ленина давно не было в живых. Были испробованы и отброшены экспериментальные экономические модели – военный коммунизм, НЭП. Подобно тому как концлагерь в ветхих зданиях на Соловках превратился в целую сеть северных лагерей, беспорядочный террор ранних советских лет уступил место более систематическому преследованию тех, кого объявляли противниками режима.
Кроме того, к 1929 году революция обрела совсем иного вождя. На протяжении 1920‑х Сталин победил или уничтожил сначала противников большевистской власти, а затем и своих личных противников. С этой целью он, во-первых, стал играть главную роль в партийных кадровых решениях, во-вторых, начал широко использовать секретную информацию, собираемую для него “органами”, к которым он проявлял особый интерес. Он инициировал ряд партийных чисток, результатами которых вначале были только исключения из партии, и позаботился о том, чтобы провинности людей разбирали на проникнутых обвинительным духом, наэлектризованных общественных собраниях. В 1937–1938 годах эти чистки стали смертельными: за исключением из партии часто следовал приговор к лагерному сроку или “высшей мере”.
Сталин очень искусно одержал верх над своим главным соперником в борьбе за власть – Львом Троцким. Вначале он дискредитировал Троцкого, затем добился его высылки в Турцию, затем использовал его для установления прецедента. Когда Яков Блюмкин, агент ОГПУ и пламенный троцкист, посетил своего кумира в турецкой ссылке и вернулся с письмами Троцкого к его сторонникам в СССР, Сталин позаботился о том, чтобы Блюмкина схватили и приговорили к расстрелу. Тем самым он подчеркнул решимость государства использовать всю силу своих карательных органов не только против членов других социалистических партий и сторонников старого режима, но и против несогласных внутри самой партии большевиков
[209].
Однако в 1929 году Сталин еще не был тем диктатором, каким он стал к концу следующего десятилетия. Правильнее было бы сказать, что в том году он привел в действие политику, которая впоследствии сделала его власть безраздельной и в то же время изменила советскую экономику и общество до неузнаваемости. Западные историки называли эту политику революцией сверху, сталинской революцией. Сам же Сталин назвал 1929‑й годом великого перелома.
Сердцевиной сталинской революции была программа лихорадочно быстрой индустриализации. К тому времени большевистская власть так и не принесла большинству людей реального улучшения жизни. Наоборот – годы гражданской войны и экономических экспериментов привели к еще большему обнищанию. И теперь Сталин, возможно почувствовав растущее народное недовольство, поставил задачу коренным образом изменить условия жизни рядового человека.
С этой целью в 1929‑м советское правительство утвердило первый пятилетний план, предусматривавший ежегодное увеличение промышленного производства на 20 процентов. Вновь появились продуктовые карточки. Семидневная неделя: пять рабочих дней, два выходных – была отменена. Люди стали работать по скользящему графику, поддерживая непрерывный цикл производства. На самых важных объектах продолжительность смены доходила до тридцати часов, некоторые рабочие трудились в среднем по 300 часов в месяц
[210]. Дух эпохи, насаждаемый сверху и с энтузиазмом подхваченный внизу, был духом соревнования: директора заводов и работники аппарата, рабочие и служащие соперничали друг с другом, стремясь выполнить и перевыполнить план или по крайней мере дать новые предложения по скорейшему его выполнению. В то же время никому не разрешалось ставить под вопрос правильность плана. Это относилось и к высшему уровню – партийные деятели, сомневавшиеся в целесообразности столь стремительной индустриализации, недолго сохраняли посты, – и к низшему. Один человек вспоминал потом, как ребенком маршировал по комнате детского сада с флажком и скандировал:
Пять в четыре,
Пять в четыре,
Пять в четыре,
А не в пять!
Смысл этих слов – что пятилетку надо выполнить в четыре года – был мальчику совершенно неведом
[211].