От некоторых нововведений Берии руководители СССР отказались так же быстро, как ранее приняли их. Но ни Хрущев, ни кто-либо другой не возродил грандиозные стройки ГУЛАГа. Осталась в силе и бериевская амнистия. Заключенных продолжали освобождать, и это доказывает, что сомнения насчет эффективности ГУЛАГа испытывал не один Берия, как бы его ни клеймили. Новое руководство страны прекрасно понимало, что лагеря – обуза для экономики и что миллионы содержащихся в них людей невиновны. Отсчет времени начался: эпоха ГУЛАГа подходила к концу.
Улавливая веяния из Москвы, начальники и охранники ГУЛАГа приспосабливались к новой ситуации. Переборов страхи и внезапные болезни, многие разом перестроились и смягчили лагерные порядки еще до того, как им приказали это сделать. Один из начальников колымского лагпункта, где находился Александр Долган, начал пожимать заключенным руки и называть их “товарищами”, как только сообщили о болезни Сталина, не дожидаясь официального объявления о его смерти
[1724]. “Режим в лагере явно слабел и гуманизировался”, – вспоминал один бывший заключенный
[1725]. Другой выразился иначе: “Охрана не то что была довольна, но не проявляла того патриотизма, который был, когда Сталин был жив”
[1726]. Заключенных, которые отказывались выполнять особенно тяжелые, неприятные или нечестные задания, больше не наказывали. Перестали наказывать и тех, кто отказывался работать по воскресеньям
[1727]. По тем или иным поводам вспыхивали стихийные протесты, и протестующих опять-таки не наказывали, о чем пишет Барбара Армонас:
Эта амнистия как-то повлияла на основы лагерной дисциплины. <…> Однажды, возвращаясь с работы, мы попали под проливной дождь и вымокли до нитки. Начальство сразу отправило нас в баню, не позволив зайти сначала к себе. Нам это не понравилось: мы хотели переодеться в сухое. Длинная колонна заключенных начала протестовать, выкрикивать оскорбления, скандировать: “Чекисты – фашисты”. Потом мы просто отказались идти. Ни уговоры, ни угрозы не подействовали. Молчаливая борьба длилась час. Наконец начальство уступило и разрешило нам взять сухую одежду
[1728].
Менялась обстановка и в тюрьмах. Сусанна Печуро, когда умер Сталин, сидела в одиночке, и ее допрашивали по второму кругу: после “дела врачей” ее как “еврейскую контрреволюционерку” отправили в Москву на новое следствие. “И вдруг все кончилось. Сижу, сижу, и вызывает меня следователь и говорит другое: «Понимаете, ведь я перед вами не виноват, я ведь вас не бил никогда, я ничего с вами не делал»”. Затем ее перевели в общую камеру, и там одна заключенная в ходе разговора обронила: “Ну, а когда умер Сталин…” – “Что?” – переспросила Печуро. Сокамерницы сразу замолчали: все они знали о смерти Сталина и решили, что к ним в камеру подсадили стукачку, которая хочет узнать их отношение к этому событию. Печуро стоило больших усилий убедить их, что она действительно не знала. Положение в тюрьме, вспоминает Печуро, сильно изменилось: “Надзиратели нас боялись, мы делали что хотели, мы кричали на прогулках, произносили речи, лезли в окна. Нас всех давно бы перестреляли за полгода до этого”. Изменилось, однако, не все. Леонид Трус в марте 1953‑го тоже был под следствием. Смерть Сталина, возможно, спасла его от расстрела, но он получил двадцать пять лет лагерей. Одному его сокамернику дали десять лет за неосторожное высказывание о покойном вожде
[1729]. И амнистия коснулась не всех. Освободили несовершеннолетних, стариков, женщин с детьми, беременных и осужденных на пять лет и меньше. Подавляющее большинство заключенных с небольшими сроками составляли уголовники. Политических, посаженных по “легким” статьям, было немного. В лагерях оставалось более миллиона человек, в том числе сотни тысяч политических с большими сроками.
В некоторых лагерях тем, кто должен был выйти на свободу, передавали письма для родных
[1730]. Но часто между теми, кого освобождали, и теми, кто оставался, вспыхивала страшная неприязнь. Сорок лет спустя один бывший заключенный, которого не выпустили в ту амнистию, с горечью вспоминал: “У меня в бригаде были одни уголовники, их всех отпустили, кроме меня”
[1731]. В одном лагере группа женщин с длинными сроками избила женщину с коротким сроком, подлежавшую амнистии. Их обидело то, что “она тут же провела невидимую черту между нами: мы – преступники, она – нет”
[1732].
Были и другие случаи насилия. Долгосрочники угрожали лагерным врачам, требуя оформить инвалидность, которая сулила немедленное освобождение. Отказавшихся порой избивали. В Печорлаге таких инцидентов произошло шесть: врачей “систематически терроризировали”, били, на них даже кидались с ножом. В Южкузбасслаге четверо заключенных угрожали лагерному врачу убийством. В некоторых лагерях количество заключенных, освобожденных по инвалидности, превышало число инвалидов, зафиксированное раньше
[1733].
Но в одной определенной группе лагерей, предназначенных для зэков одного определенного сорта, люди испытывали совсем другие эмоции. Заключенные “особых лагерей” представляли собой поистине особую касту: подавляющее большинство их было приговорено к десяти, пятнадцати или двадцати пяти годам и поэтому не подпадало под бериевскую амнистию. Первые месяцы после смерти Сталина принесли им лишь мелкие послабления: разрешили, к примеру, посылки, но только по одной в год. Было отменено запрещение на выезд в другие лагеря футбольных команд и кружков художественной самодеятельности. Но зэки по-прежнему ходили с номерами, окна бараков были зарешечены, и двери на ночь запирались. Контакты заключенных с внешним миром оставались минимальными
[1734].
Это был прямой путь к восстанию. К 1953 году многие обитатели особых лагерей уже содержались отдельно от уголовников и “бытовиков” около пяти лет. Предоставленные самим себе, политические создали системы самоорганизации и сопротивления, каких не было в ранние годы ГУЛАГа. Год за годом они жили на грани организованного выступления, планировали и прикидывали шансы, сдерживаемые только надеждой на то, что смерть Сталина принесет освобождение. Но эта смерть ничего не изменила, надежда исчезла и уступила место ярости.