В конце 1920‑х годов, когда подразделения СЛОНа стали создаваться на материке (в Карелии), возможностей для побега стало больше, чем не преминул воспользоваться Владимир Чернавин. До ареста он работал в мурманском “Севгосрыбтресте” и вопреки абсурдно завышенному пятилетнему плану храбро отстаивал реалистический подход к делу, в результате чего был обвинен во “вредительстве” и отправлен на пять лет в Соловецкий лагерь. С определенного момента он работал ихтиологом в рыбопромышленном отделении СЛОНа в Кеми и совершал длительные поездки без конвоя по Северной Карелии для организации новых рыбных промыслов.
Чернавин не торопился. За долгие месяцы он завоевал доверие начальства, и оно разрешило ему десятидневное свидание с женой и четырнадцатилетним сыном. Они приехали летом 1933‑го, и однажды все вместе отправились на “экскурсию” на карбасе по местным морским бухтам. Потом причалили и отправились к финской границе пешком. Чернавин писал:
Я бежал с каторги, рискуя жизнью жены и сына. Без оружия, без теплой одежды, в ужасной обуви, почти без пищи. Мы пересекли морской залив в дырявой лодке, заплатанной моими руками. Прошли сотни верст. Без компаса и карты, далеко за Полярным кругом, дикими горами, лесами и страшными болотами
[1417].
Десятилетия спустя его сын вспоминал, что отец надеялся своей книгой о пережитом изменить взгляд мировой общественности на Советский Союз. Книгу он написал. Взгляд на СССР не изменился
[1418].
Судя по всему, история Чернавина не единична: первый период ГУЛАГа, период его бурного расширения, поистине можно назвать золотым веком беглецов. Количество заключенных стремительно росло, количество охранников за ним не поспевало, и к тому же лагеря располагались сравнительно близко от Финляндии. В 1930 году на финской границе было задержано 1174 нарушителя, а в 1932‑м – уже 7202. Можно предположить, что число успешных побегов возросло в той же пропорции
[1419]. Согласно статистике ГУЛАГа (хотя за полную ее достоверность, конечно, ручаться нельзя), в 1933 году из лагерей бежало 45 755 человек, из которых поймано было только чуть больше половины – 28 370
[1420]. Отмечалось, что беглые заключенные терроризируют местное население, и начальники лагерей, пограничники и местные органы ОГПУ постоянно посылали запросы о подкреплении
[1421].
ОГПУ ужесточило контроль. В этот период к пресечению побегов стали активно подключать местное население: один приказ ОГПУ предписывал “организовать в 25–30-километровой полосе (прилегающей к лагерям) актив из местного населения для борьбы с побегами”, а также “обеспечить выявление и задержание бежавших заключенных на железнодорожном и водном транспорте”. Был, кроме того, издан приказ, запрещавший открывать камеры для вывода заключенных после вечерней поверки
[1422]. Местные начальники настойчиво просили усилить надзор за лагерями
[1423]. Законом было увеличено наказание за побег. За убийство беглецов были установлены премии
[1424].
Тем не менее количество побегов снижалось медленно. В 1930‑е годы на Колыме групповые побеги были все еще довольно частым явлением. Уголовники “организовывались в банды, а овладев оружием, нападали на вольнонаемных дальстроевцев, геологические партии, коренных жителей Колымы”. В 1936 году там “изъяли 22 банды”, и для предупреждения побегов “особо опасный элемент” перевели в специально созданное лагерное подразделение на 1500 человек
[1425]. В январе 1938 года, в разгар Большого террора, один из заместителей народного комиссара внутренних дел разослал по всем лагерям приказ, констатирующий, что, “несмотря на целый ряд приказов о решительной борьбе с побегами заключенных из лагерей, <…> серьезного перелома в этом отношении нет”
[1426].
В первый период после вступления СССР во Вторую мировую войну количество побегов вновь резко подскочило: передислокация лагерей из прифронтовой полосы в тыл и общая неразбериха создавали для этого дополнительные возможности
[1427]. В июле 1941 года из Печорлага, одного из самых отдаленных лагерей Коми АССР, бежало пятнадцать человек. В августе того же года из Воркутлага бежало восемь краснофлотцев, возглавляемых бывшим старшим лейтенантом Северного флота
[1428].
На более позднем этапе войны число побегов уменьшилось, но они не прекратились. В 1947 году, когда было больше всего побегов за весь послевоенный период, попытку совершили 10 440 заключенных, из которых поймали только 2894
[1429]. Это, конечно, очень малая доля от тех миллионов, что находились тогда в лагерях, и все же приведенные цифры говорят, что побег, вопреки сложившемуся у многих мнению, был возможен. Не исключено даже, что частота побегов была одной из причин ужесточения лагерного режима и усиления охраны в последние пять лет существования сталинского ГУЛАГа.
Мемуаристы сходятся на том, что подавляющее большинство беглецов составляли уголовники. На блатном жаргоне о побеге в теплое время года говорили так: “Придет весна, и меня освободит зеленый прокурор”. Шаламов пишет: “Путешествие по тайге возможно только летом, когда можно, если продукты кончатся, есть траву, грибы, ягоды, корни растений, печь лепешки из растертого в муку ягеля – оленьего мха, ловить мышей-полевок, бурундуков, белок, кедровок, зайцев…”
[1430] В заполярной тундре, однако, почти невозможно было передвигаться, пока не замерзали болота и воздух был наполнен гнусом и мошкарой. Люди там надеялись на “белого прокурора”
[1431].
Урки имели при побеге гораздо лучшие шансы, чем политические. Если вору удавалось добраться до крупного города, он мог влиться в местный преступный мир, подделать документы и найти себе убежище. Нередко блатные вовсе даже не стремились всерьез вернуться в “свободный” мир – просто хотели погулять немного “на воле”. Если беглого вора ловили и он оставался после этого в живых, что значили еще десять лет для человека, у которого уже было два двадцатипятилетних срока? Один бывший зэк вспоминал про блатнячку, бежавшую всего-навсего ради свидания с мужчиной. Вернулась она полная восторга, хотя ее немедленно отправили в штрафной изолятор
[1432].