С другой стороны, Ленин, как и большевистские теоретики права, которые шли по его стопам, считал, что создание советского государства порождает преступника нового типа – “классового врага”, который иногда открыто, а чаще тайно стремится уничтожить завоевания революции. Классового врага труднее выявить, чем обычного правонарушителя, и намного труднее перевоспитать. В отличие от обыкновенного преступника, классовому врагу нельзя доверять, когда он обещает сотрудничать с советской властью, и он заслуживает более сурового наказания, чем простой вор или убийца. Неслучайно в большевистском “Декрете о взяточничестве”, изданном в мае 1918‑го, говорилось, что если преступление совершено лицом, принадлежащим к имущему классу, которое пользуется взяткой для сохранения или приобретения привилегий, связанных с правом собственности, то оно приговаривается “к наиболее тяжким и неприятным принудительным работам и все его имущество подлежит конфискации”
[57].
Иными словами, с первых дней нового советского государства людей наказывали не за то, что они сделали, а за то, кем они являются.
К несчастью, никто ясно не объяснил, как именно должен выглядеть “классовый враг”. В результате после большевистского переворота количество всевозможных арестов пошло по нарастающей. После ноября 1917 года революционные трибуналы, состоявшие из наспех подобранных “сторонников” революции, начали вершить суд над взятыми наугад ее “противниками”. Тюремное заключение, принудительные работы и даже смертная казнь – таковы были приговоры, произвольно выносившиеся банкирам, женам торговцев, “спекулянтам”, бывшим надзирателям царских тюрем и вообще всем, кто внушал подозрение
[58].
Понятие о том, кто есть “враг”, менялось от места к месту и порой частично совпадало с понятием “военнопленный”. Занимая тот или иной город, возглавляемая Троцким Красная армия часто брала заложников из числа буржуазии, которых угрожала расстрелять в случае возвращения белых. Заложников можно было использовать в качестве рабочей силы: нередко их заставляли рыть траншеи и строить укрепления
[59]. Разграничение между политическими заключенными и обычными преступниками было столь же произвольным. Необразованные члены чрезвычайных комиссий и революционных трибуналов могли, например, решить, что человек, проехавший на трамвае без билета, представляет угрозу обществу, и приговорить его за “политическое преступление”
[60]. Часто судьбу человека решали непосредственно те, кто его арестовал. У председателя ВЧК Феликса Дзержинского была черная тетрадка, куда он записывал фамилии и адреса “врагов”, встречавшихся ему в ходе работы
[61].
Эти различия оставались нечеткими до самого распада Советского Союза. Однако наличие двух типов заключенных – “уголовников” и “политических” – оказало большое влияние на советскую пенитенциарную систему. В первое десятилетие советской власти места заключения даже были разделены на две соответствующие категории. Разделение возникло спонтанно и было реакцией на хаос, воцарившийся в существующей тюремной системе. Первое время после революции все арестанты помещались в “обычные” тюрьмы, находившиеся в ведении “традиционных” правоохранительных учреждений – вначале Наркомата юстиции, затем Наркомата внутренних дел. Иными словами, они попадали в тюрьмы, оставшиеся от царской системы, как правило, грязные, угрюмые кирпичные здания, имевшиеся в центральной части каждого крупного города. В 1917–1920 годах там царил полнейший произвол. Толпы брали тюрьмы штурмом, самозваные комиссары увольняли надзирателей, заключенным объявлялись широкие амнистии, или они просто разбегались
[62].
В начальный период большевистской власти немногие тюрьмы, которые все еще действовали, были переполнены и не могли должным образом исполнять свои функции. Спустя неделю после революции Ленин лично потребовал “принять экстренные меры для немедленного улучшения продовольствия в петроградских тюрьмах”
[63]. Несколько месяцев спустя член московской ЧК посетил Таганскую тюрьму и отметил ужасающий холод, грязь, тиф и голод. Большинство заключенных не могло выходить на принудительные работы за неимением одежды. Одна из газет писала, что в московской Бутырской тюрьме, рассчитанной на 1000 заключенных, содержится 2500. Другая газета жаловалась, что красногвардейцы беспорядочно арестовывают каждый день сотни людей, а потом не знают, что с ними делать
[64].
Переполнение мест заключения диктовало “творческие” решения. За неимением лучшего новые власти держали арестантов в подвалах, на чердаках, в опустевших дворцах и старых церквах. Один из уцелевших впоследствии вспоминал, как его посадили в подвал покинутого здания. В одной комнате с ним находилось еще пятьдесят человек. Мебели никакой, еды очень мало; те, кому не приносили передач, попросту голодали
[65]. В декабре 1917‑го в ВЧК обсуждалась судьба пятидесяти шести разношерстных заключенных – воров, пьяниц и “политических”, которых держали в подвале петроградского Смольного института, бывшего в дни революции штаб-квартирой Ленина
[66].
Не всем, однако, беспорядок приносил страдания. Роберт Брюс Локкарт, британский дипломат, обвиненный в шпионаже (справедливо, как выяснилось), был в 1918 году арестован и помещен в Кремле. Он проводил там время за раскладыванием пасьянсов и чтением Фукидида и Карлейля. Прежний слуга время от времени приносил ему горячий чай и газеты
[67].
Но даже в сохранившихся “традиционных” тюрьмах режим был произвольным, а надзиратели – неопытными. В Выборге тюремщик заявил одному заключенному, что знает его, так как в прошлом приезжал на дачу к его дяде, служа шофером у директора банка. Поистине мир встал с ног на голову! Шофер охотно помог старому знакомому перебраться в более удобную и сухую камеру и в конце концов выйти на свободу
[68]. Один белогвардейский полковник писал, что в декабре 1917‑го заключенные петроградской тюрьмы приходили и уходили, когда им вздумается, а по ночам в камерах спали бездомные. Оглядываясь на ту эпоху, один видный советский деятель вспоминал, что не бежали только те, кому было лень
[69].