Хайнрот описал этот удивительный феномен под названием «запечатление» (Prägung), не зная, что еще в 1872–1875 гг. его открыл талантливый, но рано умерший английский натуралист-самоучка Дуглас Сполдинг (работы которого в ту пору остались практически незамеченными, хотя были опубликованы в солидных изданиях, в том числе в Nature). Сегодня это явление обычно называют термином «импринтинг», означающим, собственно, то же самое, но по-английски. Для самого Хайнрота феномен запечатления имел двоякое значение. С одной стороны, это была чисто практическая проблема: выводок пуховичков, неотступно следующих за служителем, изрядно мешал тому выполнять свои обязанности, а позже такое запечатление осложняло размножение выращенных птиц. (С этим Хайнрот справился, максимально сократив время, в течение которого птенцы видели человека: сразу по вылуплении их сажали в плотный мешок и в нем относили к предполагаемым приемным родителям.) С другой – это явление наглядно демонстрировало, что определенные формы поведения не формируются стимулами, а существуют до и помимо них: ведь в данном случае само поведение птенца задано до рождения, а вот стимул, который будет его запускать, еще только предстоит определить.
Но заниматься более углубленным исследованием запечатления Хайнрот не стал – его больше интересовали коммуникативные системы и сравнение их у разных видов. Как обычно и бывает в науке, новое знание ставило новые вопросы. Вот, допустим, у некоего вида есть набор ритуалов – характерных последовательностей движений и поз, смысл которых понятен без обучения любому представителю данного вида. А откуда он, собственно, взялся? Из случайных движений? Но случайное движение, никак не связанное с тем, что особь пытается им выразить, не будет понято партнером. Как, например, самка-чайка когда-то поняла, что самец, раз за разом вздергивающий перед ней голову, тем самым предлагает ей брачный союз? (Как пелось когда-то в советской лирической песне об аналогичной ситуации у людей: «…и кто его знает, чего он моргает?») И как догадался первый павлин, что пава, рассеянно поклевывающая соринки на земле, словно бы даже не глядя на его прекрасный хвост, так выражает жгучий интерес к его ухаживаниям?
«Давай сделаем это вместе!»
Хайнрот нашел ответ на эти вопросы – или, точнее, ту область, где эти ответы можно искать. Но так получилось, что этот ответ сообщество исследователей поведения услышало от другого ученого, пришедшего к нему независимо от Хайнрота, – английского зоолога Джулиана Хаксли.
Об этом человеке и его роли в биологии XX века можно и нужно было бы написать отдельную книгу. Внук знаменитого Томаса Хаксли
[43], прозванного «бульдогом Дарвина» за постоянную готовность защищать эволюционную теорию, Джулиан пошел по стопам деда – и оказался его достойным потомком. Джулиан Хаксли был одним из лидеров того международного «невидимого колледжа», трудами которого создавалась современная версия дарвинизма – так называемая синтетическая теория эволюции. (Кстати, и самим этим именем она косвенно обязана ему: оно происходит от программного сборника 1942 года «Эволюция: современный синтез», редактором-составителем которого был Джулиан Хаксли.) Он ввел в биологию (причем в разные ее области) ряд фундаментальных понятий, ставших фактически основами целых направлений исследования. Кроме того, он писал популярные книги по биологии, создавал музеи и африканские заповедники, был наставником ряда блестящих ученых, в том числе будущих лауреатов Нобелевской премии, и занимал различные административные и общественные должности.
Но нас сейчас интересует только одна из многочисленных областей его интересов. Помимо эволюции, морфологии, систематики, генетики, эмбриологии, географической изменчивости (а вернее – в сочетании с ними) Хаксли весьма интересовало поведение животных. В 1914 году он опубликовал обширную (более 70 страниц) статью о «повадках ухаживания» у чомги (большой поганки) – крупной, нарядно окрашенной водоплавающей птицы. Автор не только точно и подробно описал все выразительные па брачных танцев и церемоний (а они у чомги сложные и долгие), но и постарался проанализировать их смысл. В частности, он обратил внимание на то, что на одной из ранних стадий ухаживания самец достает из-под воды фрагменты растений и, держа их в клюве, совершает движения, очень похожие на те, которыми потом, после успешного завершения ухаживания, будет вместе с самкой строить гнездо. Иными словами, паттерн поведения, имеющий в одной ситуации конкретный функциональный смысл, в другой используется как сигнал, как знак будущего (предлагаемого) совместного поведения – что-то вроде «а давай строить гнездо».
А не этим ли самым путем возникают элементы коммуникативного поведения – если не все, то по крайней мере многие? Начальные действия какого-то инстинктивного поведения хорошо известны обоим партнерам, и когда один из них их совершает (особенно в обстановке, когда они заведомо не могут быть доведены до конца), другой без труда интерпретирует их как проявление намерений. Это означает, что действие помимо своей основной функции приобретает еще и сигнальную. В этом качестве оно может начать жить самостоятельной жизнью: эволюционировать в сторону большей четкости, выразительности и узнаваемости и «обрастать» помогающими делу морфологическими структурами (для начала – окраской, которая будет подчеркивать сигнальные движения). Возможно, в конце концов действие даже «оторвется» от породившей его формы поведения, и получатся два разных паттерна – не только по назначению, но и по «рисунку», по той самой форме, которую зоологи-зоопсихологи ставили во главу угла в своем анализе поведения. Скажем, в сигнальном (чаще всего опять-таки в брачном) поведении многих птиц часто можно видеть характерные «приседания». Даже взгляд опытного исследователя вряд ли различил бы в них движение, предваряющее взлет, кабы не наличие своего рода поведенческих реликтов – видов, у которых одно и то же движение служит и «принятием низкого старта», и элементом ухаживания.
Это явление Хаксли назвал ритуализацией (и точно так же, только по-немецки, назвал его Хайнрот, тоже обнаруживший его). С точки зрения теории эволюции в нем не было ничего особенного. Еще в 1875 году немецкий зоолог Антон Дорн сформулировал «принцип смены функций» для телесных органов и структур, которые, совершенствуясь в выполнении одной функции, оказываются способны взять на себя другую. Скажем, в эволюции некого древнего хордового возникла необходимость усилить ток воды через жаберные щели, чтобы интенсифицировать газообмен. В процессе этой модификации передняя жаберная дуга получила способность складываться-раскладываться и мощные мышцы, которые это делали. И тут оказалось, что такой жаберной дугой можно захватывать и удерживать кое-что повкуснее мелких органических частиц. Так наши далекие предки обзавелись челюстями – со всеми их привычными для нас функциями. (Позднее некоторые элементы подвески челюстей, оказавшись ненужными в своем основном качестве, точно так же сменили функции: перекочевали в состав среднего уха и работают теперь слуховыми косточками.) Предки «электрических» рыб повышали мощность своего электролокатора, чтобы увеличить его разрешающую способность, – пока он не превратился из органа чувств в оружие. Исследования последних десятилетий показали, что для «рабочих» молекул (ферментов, белков-рецепторов и т. д.) смена функций – явление еще более обычное, чем для органов и скелетных элементов. Так почему же еще одна разновидность изделий естественного отбора – паттерны поведения – не может возникать тем же путем?