Я не знала, что делать. Хуже того, мне не к кому было обратиться за советом. Есть вопросы, которые просто не подлежат обсуждению с лучшими друзьями или даже с матерью, если она у какого-то счастливчика еще жива. Я осталась одна. Пыталась говорить себе, что все будет хорошо, что наши затруднения пройдут, но, к моему ужасу, мы, казалось, только глубже погружались в трясину отчуждения. А вскоре Эдвард перестал пользоваться способом, позволявшим мне избегать беременности. Он не спрашивал моего разрешения. Просто перестал им пользоваться, а когда я набралась смелости возразить, сказал, что в своих проблемах винит применяемый им способ, который угнетает его. Я впала в отчаяние, ибо больше не хотела детей, и мой страх забеременеть отбил у меня всякую охоту. Я пыталась скрывать мое нежелание, но он почувствовал его и, когда для нас не стало разницы, пользуется он своим способом или нет, в нашем разладе обвинил меня.
В тот момент, когда мое отношение к Эдварду достигло низшей точки, Патрика отчислили из Оксфорда.
Стоял февраль 1866 года. В Америке два явления – война и Линкольн – умерли кровавой смертью, но Фрэнсис уже писал, что на Севере зарабатывают хорошие деньги – идет восстановление; сам он после паники на Уолл-стрит в самом начале войны процветал, и если я соберусь в Америку, то он обещал устроить мне королевский прием. Но о таком визите, конечно, и речи не могло идти. Эдвард работал с утра до ночи и не мог отправиться в подобное путешествие, а уезжать одной, без него, было бы неприлично. Я даже и не предлагала такого, потому что знала: у него будут все основания не дать мне разрешения, но к 1866 году я уже стала подумывать, что временное расставание может пойти нам на пользу.
Расставание, казалось, улучшило его отношения с Патриком. Весной 1864 года Эдвард отправил сына в большое путешествие по Европе с мистером Буллом, а осенью этого же года Патрик поступил в Оксфорд. В течение первого года все шло неплохо, что немало радовало Эдварда. Сомневаюсь, что Патрик хорошо учился, но, думаю, он наслаждался свободой. Однако в последний семестр второго года его отчислили, сообщив в официальном письме, что он отчислен по причине «постоянного пьянства, непристойного поведения, отказа заниматься научной работой и частых прогулов».
Эдвард был в ярости. Что еще хуже – Патрик залез в долги. Азартные игры проделали дыру в его бюджете, и Эдварду пришлось самому ехать в Оксфорд, чтобы оплатить счета.
Через день после его возвращения – в самой черной ярости – он сообщил мне, что дал Патрику две сотни фунтов и запретил в течение двенадцати месяцев появляться в каком-либо из домов.
– К тому же он больше не получит от меня ни пенса, – мрачно заявил он. – Две сотни ему хватит на год, посмотрим, как ему это понравится. И, Маргарет, если он появится на Сент-Джеймс-сквер просить деньги, ты не должна давать ему ни гроша, ты понимаешь? Ни гроша. Он опозорил меня своим слабовольным, отвратительным поведением. Бог мой, что за сын для человека моего положения! Если бы Кашельмара не была майоратом, я бы лишил его наследства.
Он направился в свой кабинет и захлопнул за собой дверь с такой силой, что задребезжал фарфор в гостиной.
Я промолчала. Я вообще мало что говорила ему в последнее время на любую чувствительную тему, которая могла вывести его из себя. Просто старалась как можно реже попадаться ему на глаза, а когда он вскоре уехал в Кашельмару, я, оставшись одна, вздохнула с облегчением. Меня снова захватил вихрь светской активности, а все остальное свободное время я отдавала детям. Томасу почти исполнилось пять, и он был таким непоседливым, что я боялась за несчастную Нэнни, которая непонятно как совладала с ним; даже я, беззаветно его любившая, проведя с ним полчаса, падала от изнеможения. А Дэвид, к счастью, был спокойным ребенком, толстым и безмятежным, как маленький будда, и совершенно безразличным к попыткам Томаса вовлечь его в более энергичное времяпрепровождение.
– Этот глупый младенец… – сердито говорил Томас. – Он никогда по-настоящему не вырастет, никогда. И он толстый.
– Мне нравится быть толстым, – возражал Дэвид. Ему исполнилось три года, и говорил он сочным контральто. – Нэнни тоже толстая. Я люблю Нэнни.
Волосы у Дэвида имели цвет соломы, очень светлой, чуть ли не белой, щеки были розовые, голубые глаза и ямочка на подбородке. Я не переставала удивляться, что, будучи дурнушкой, сумела родить такого ребенка.
Дорогой мой мальчик, думала я, глядя на Дэвида, который улыбался мне ангельской улыбкой, но я сдерживалась и не позволяла себе безрассудной любви. Я боролась и с искушением баловать детей в эти дни и думала, что причина этого искушения – частые разочарования в моих попытках демонстрировать хорошее отношение к другим.
Не прошло и месяца, как Патрик появился на Сент-Джеймс-сквер. Эдвард, вернувшийся к этому времени из Кашельмары, уехал куда-то по делам в карете, а я сидела на кушетке, просматривала корреспонденцию, только что закончила изучение последних обеденных приглашений, когда дворецкий сообщил, что в холле ждет Патрик.
Сердце мое упало. Я знала, что это непременно случится, как знала и то, что Патрик убежден: я не смогу ему отказать.
– Ломакс, – обратилась я к дворецкому, – мой муж, кажется, дал вам указания относительно Патрика.
– Да, миледи. Но мистер Патрик так настойчиво просил встречи с вами, что я счел своим долгом…
– Хватит. Будьте добры, скажите ему, что меня нет дома.
– Да, миледи.
Как только он вышел, я положила перо, бросилась по комнате к окну, распахнула его. Прошла минута, прежде чем Патрик медленно появился из дома, он шел ссутулившись, опустив голову.
Как только Ломакс закрыл дверь, я перевесилась через подоконник и громко прошептала:
– Патрик!
Он повернулся. Я прижала палец к губам.
– Жди в парке, – велела я ему вполголоса и поспешила за шляпкой и плащом.
День был теплый, типично весенний. В саду в центре площади под деревьями расцветали крокусы, чуть покачивались на ветру нарциссы. Я вышла из дому и пересекла дорогу – Патрик бросился мне навстречу, раскинув руки для приветственных объятий.
Трудно передать, что я чувствовала тогда. Я посмотрела на Патрика, и он впервые не показался мне мальчишкой. Его лицо посветлело, когда он увидел меня, и мое сердце перевернулось. Он не был похож на Эдварда и никогда не будет, но я видела в нем Эдварда, молодого, счастливого Эдварда, очень мягкого и любящего, и, глядя на его лицо, такое мучительно знакомое, на его длинные, сильные, идеальные конечности, я испытала жуткое желание, которое с трудом поддавалось обузданию. Я стояла там, раздираемая десятком противоречивых эмоций, и по иронии судьбы именно моя беспомощность и спасла меня. Я не могла ни двигаться, ни говорить, а потому инициатива перешла к Патрику, и я в три секунды увидела, что он, невзирая на все мои иллюзии, напротив, совершенно не изменился.
– Маргарет! – воскликнул он, обнимая меня, как брат обнимает любимую сестру. – Как я рад тебя видеть… и как это мило с твоей стороны, что ты согласилась встретиться со мной! – Он отпустил меня и показал на одну из скамеек, стоящих перед лужком. – Давай присядем.