– Сядьте, – говорит она. – Нам нужна ваша помощь. Если вы что-то знаете. Если вам что-нибудь бросилось в глаза. Мало ли. Вы ведь почти ничего не пили в тот вечер? Вы должны рассказать сейчас. При всех.
– Правда, Оскар, – мягко говорит Лиза. – Все это очень для нас тяжело. Невыносимо. Мы… очень близки. Слишком давно знаем друг друга. Нам нужен арбитр.
Оскар стоит, съежившись, держа в ладонях крошечную белую чашку с остывшим кофе.
– Арбитр, – говорит он, – это ведь судья? Я не стану судить вас. У меня нет права судить вас. Но я могу быть свидетелем.
– То есть вы все-таки что-то видели?
Ваня взбешен и не замечает даже, как перестал говорить Оскару «ты», хотя его раздражение легче всего объяснить именно этим: заносчивый тихоня внезапно поднялся на ступеньку выше. На три ступеньки. Из строптивого консьержа, который определенно заслуживает того, чтобы остаться без чаевых, Оскар превратился в свидетеля обвинения, от показаний которого может зависеть в том числе и его, Ванина, судьба. Ваня великодушен к слабым, которые нуждаются в защите, но следить за тем, чтобы Петюня не отлупил заморыша, теперь нет никакой необходимости. От Петюниного вчерашнего гнева не осталось и следа. Да и Оскар больше не слаб. Напротив, он почти неуязвим, и потому Ванино великодушие тает, как сахар в кипятке.
– Ну? – повторяет Ваня требовательно и зло. – Вы видели что-нибудь или нет?
Он уже понял, что перешел на «вы», но теперь поздно. Это тоже назад не отыграть.
Оскар наклоняет голову набок и берет возмутительно долгую паузу. Оскорбительно долгую.
– Я вижу, что вы исходите из неверных предпосылок, – говорит он наконец, и Ваня понимает: в том, что Оскар отвечает не на тот вопрос, который был ему задан, нет никакой случайности. Это нельзя объяснить плохим знанием языка; Оскаров русский безупречен.
Как всякий человек, привыкший действовать с позиции силы (а это, как известно, очень уязвимая позиция, требующая предельной концентрации внимания), Ваня обладает острейшим чутьем и внутри любой новорожденной, незнакомой ситуации всегда способен мгновенно оценить расклад. Расстановку и перспективы. С этой самой минуты, чувствует Ваня, Оскара уже нельзя заставить делать что-то, чего он делать не захочет. Рассказать о том, что он решил держать в секрете. Ваня знает, что именно Оскар теперь – самая зубастая рыба в этом аквариуме, и единственный возможный способ исправить положение, который может придумать Ваня, – разбить маленькую бледную Оскарову голову. Этот вариант, к сожалению, не кажется ему благоразумным.
– Вы предположили, – продолжает тем временем заморыш, разглядывая свои ногти (и глаз ведь не поднимет, самодовольная сука, кипит Ваня), – что, если восстановить события вечера, вам удастся определить момент, когда случилось это… преступление. Но вы ошибаетесь.
– Почему же? – уязвленно спрашивает Егор. Идея восстановить события принадлежит именно ему.
– Даже если каждый из нас вспомнит точное время, когда он видел жертву в последний раз перед сном, – вежливо говорит Оскар, – это ничего не даст. Во-первых, – он вытягивает вперед голубоватый бескровный кулачок и поднимает большой палец, и в первое мгновение ошеломленному Егору это кажется глумливым неуместным жестом одобрения.
– Во-первых, – говорит Оскар, – как минимум один человек, тот, кто убил, все равно солжет. А во-вторых, – продолжает он и в этот раз распрямляет указательный палец, и тогда только Егор вспоминает наконец, что европейцы считают на пальцах иначе, чем русские.
– Во-вторых, вы решили, что достаточно проверить алиби каждого из вас до момента, пока все не легли спать. Но ее могли убить и после. Это значит, в установлении алиби вообще нет смысла.
– После? – переспрашивает Егор, но мысли его почему-то всё еще заняты пальцевым счетом. По такому крошечному смешному признаку можно было бы, например, легко разоблачить шпиона, некстати думает Егор и даже вдруг представляет себя заброшенным в тыл врага резидентом с идеальной вызубренной легендой. Человеком, который говорит без акцента. Думает и видит сны на иностранном языке. Лежит на дне, живет незаметной, обычной жизнью пять лет. Десять. И вдруг попадается глупо, на ерунде, в невинном каком-нибудь разговоре начинает считать на пальцах и загибает их вместо того, чтобы разгибать. Егор готов сейчас думать о чем угодно, лишь бы не участвовать в этом разговоре.
– Да. После, – говорит Оскар, и его европейский кулак с двумя оттопыренными пальцами разжимается и ложится на стол, превращаясь в обычную руку, не имеющую национальной принадлежности.
– Вы забываете, что уже после того, как все разошлись по спальням, – говорит Оскар, – когда все заснули, любой мог под каким-то предлогом вызвать жертву на улицу. Убить ее, сбросить вниз и вернуться незамеченным.
– Ее зовут Соня, – резко говорит Маша. Она хмурится, опускает уголки губ и шумно, сердито дышит носом. – Какая она вам жертва. Перестаньте звать ее жертвой, вы!
Трудно представить мужчину, способного противостоять Машиному громкому горю, ее дрожащим губам и слипшимся соленым ресницам. Слабые женщины раскачивают уязвимую мужскую душу на стандартный, предсказуемый градус сочувствия. У беззащитных существ плач записан в программе. Это единственная доступная им система обороны, отточенная. Доведенная до абсолюта. Тот, кто не может победить силой, вынужден овладеть искусством обезвредить противника слезами. Разжалобить. Получить фору. Дело, однако, в том, что гонка вооружений подразумевает совершенствование с обеих сторон, и потому беспомощное хныканье больше не универсальное оружие. Всякий, кто понял, что против него применили запрещенный прием, больше ему не поддастся. Проигрывая раз за разом, жертвуя силой в пользу слабости, мужчина не может не ожесточиться, и потому рыдающая маленькая женщина гораздо менее всемогуща, чем ей кажется. Чем ей хотелось бы быть. Другое дело, если вдруг плачет женщина большая и сильная. Ростом с Машины сто восемьдесят девять сантиметров. Против этих слез у мужчины нет никакого противоядия. В каждом из нас спрятан ребенок, и потому страдание того, кто превосходит нас ростом (например, мама, африканский слон или кит), наполняет наше сердце болью и страхом. Как будто ценность страдания определяется именно размерами. Как будто те, кто крупнее нас, сильнее нуждаются в защите. Как будто мы признаем: для того чтобы вырасти, им пришлось затратить значительно больше усилий, чем нам. И потому они ценнее.
Но Оскар только поворачивает к Маше бесцветное лицо, на котором нет ни сожаления, ни замешательства. Кажется, даже веки его опускаются и поднимаются медленнее, чем у других.
– Как вам будет угодно, – отвечает он. – Я всего лишь предлагаю вам не тратить время напрасно.
В замершем кухонном воздухе, насыщенном горечью выкипевшего кофе, неожиданно разливается облегчение, нередко испытываемое людьми, когда они выясняют, что трудная задача, которой они и не надеялись избежать, вдруг исчезла, упраздненная извне, посторонней волей. Так чувствуют себя школьники, у которых отменили экзамен. Освободив от обязанности восстанавливать события позавчерашнего вечера, маленький смотритель Отеля оказал им услугу, ценность которой постепенно начинает проясняться. Им не придется сличать воспоминания. Ловить друг друга на лжи, ссориться, собирать по часам и минутам этот страшный день. Более того, Оскар сделал им еще один важный подарок: он снова уравнял их шансы. Вернул к нулевой точке, в которой все они пока одинаково невиновны, вне зависимости от того, в котором часу каждый отправился в постель и как вел себя перед этим. Для того чтобы вычислить убийцу, потребуется ввести какой-то иной, пока неизвестный критерий, и до тех пор, пока он не определен, они опять получили передышку.