Гарун фыркнул:
— Но веришь, что царь способен предать собственную жену?
Начальник шурты опять мастерски вывернулся:
— В Астрифане женщина даже самого высшего ранга, о повелитель, может мечтать лишь о том, чтобы птиц научить говорить.
Гарун пристально посмотрел на него и устало вздохнул.
— Думаю, — сухо заметил он, — мы когда-нибудь снова будем играть с тобой в шахматы, Синди.
Ибн-Шаак улыбнулся:
— Ничто не доставит мне такой радости, о повелитель. — При всей своей непохожести они идеально дополняли друг друга за шахматным столиком.
— Что касается курьеров с выкупом, — продолжал Гарун, — есть какие-нибудь известия?
— Никаких, после голубя, пущенного из Куфы.
— Нам известно, что один из них мертв. А теперь, может быть, не один. Ни войска, ни барид ничего не знают о них, что меня беспокоит. Разве я могу об этом забыть?
— Их судьба уже не в наших руках.
— А Шехерезада? Разве можно о ней позабыть?
— Если верить древнему пророчеству, она вернется целой и невредимой.
— Кажется, ты в него твердо веришь.
— По-прежнему верю, — солгал ибн-Шаак.
Гарун посмотрел на него, как бы забавляясь идеей заставить его взять свои слова обратно ценой жизни, должности или чего-то еще. Но вместо того снова тяжко вздохнул, глядя в сгущавшуюся за окном темноту.
— Она снова мне снилась, — задумчиво молвил он.
Ибн-Шаак промолчал в ответ на столь неожиданное признание.
— Шехерезада, — без всякой необходимости пояснил халиф. — Не могу понять мужчину, который ею владеет… а потом бросает… повергая в смятение царство… живет среди подозрений и ненависти…
— Могу только предположить, — проскрипел ибн-Шаак, — что пресыщенные правители втайне наслаждаются хаосом.
— Наслаждаются хаосом… — повторил Гарун и задумался.
Ибн-Шаак мысленно обругал себя. Он знал, что самоуничижительные раздумья халифа жаждут невинных с виду замечаний, всего, способного вымостить скорбью близкий уже путь к могиле. Знал, о плетущихся вокруг Гаруна интригах — двоедушных визирях, сыновьях-заговорщиках, — и хотя сам уже делал шаги к сближению с Абдуллой ради обеспечения своего будущего, с одной стороны, был, слишком стар и предан Гаруну, любил его, могущественного и в то же время наивного, что никак не мог выступить против него. Смерть халифа могла послужить для начальника шурты сигналом о лишении власти и силы. С другой стороны, пока еще у живого Гаруна есть командир, безупречный друг, партнер за шахматной доской, который фактически держит в своих руках багдадские улицы.
— Хаос особенно нравится мелким царькам, — добавил ибн-Шаак, пытаясь запудрить халифу мозги. — Он создает иллюзию сложности.
Но Гарун не слушал, угрюмо глядя в пол, полностью погрузившись в угрызения совести. Ибн-Шаак покорно терпел мучительное молчание, дожидаясь, когда собеседник сочтет, что вполне настрадался.
— Абу-Новас… — молвил тот через какое-то время, словно найдя ответ, заставивший ибн-Шаака нахмуриться.
— Прошу прощения, о повелитель? — переспросил он несколько неодобрительным тоном.
— Абу-Новас, — повторил Гарун, поднимая глаза. — Твои люди смогут найти его или не смогут?
Ибн-Шаак замешкался в нерешительности.
— Ну… — промямлил он, — …по-моему, смогут. — Ему вовсе не нравилось желание халифа найти утешение в дразнящих муджинах — насмешливых и презрительных стихах Абу-Новаса, нарочитая красота которых хотя ненадолго и отвлекает, но со временем лишь неизбежно усиливает отчаяние. Гораздо лучше утешает поэзия зухдийят
[71], внушающая ощущение общей безнадежности.
— Смогут или не смогут? — рявкнул халиф, проявляя свой норов.
— Думаю, о повелитель, его можно найти, — ответил ибн-Шаак, — если ты действительно того хочешь.
— Очень хорошо, — заключил Гарун, когда вошел дворецкий, доложивший о прибытии аль-Шатранджи. — Тогда пусть найдут его. И как можно скорей. У меня для него есть особое поручение.
Вольного поэта, певца легкого поведения, прославлявшего пороки, по-царски потакавшего своим желаниям, посланец ибн-Шаака нашел спящим в сдававшейся комнате в банях Бали-аль-Салиф, о которых ходило множество разнообразных, но недоказанных слухов.
— Эй ты! — крикнул офицер шурты, морща нос в испарениях, поднимавшихся от обнаженных тел. — Встать!
Абу-Новас проснулся, нахмурился, вгляделся в туман, разглядел кудрявого юношу в тесно облегавшей форме, который смотрел на него, держась на презрительном расстоянии.
— Именно ты. Вставай!
Абу-Новас встряхнулся, блаженно принюхался, осмотрел миловидного офицера, словно тот предлагал ему банное полотенце.
— Я ни перед кем не встаю, — проворчал он, шире раздвинув ноги, к еще большему негодованию юноши, в полной красе увидевшего хорошо отполированный член. — Чем заслужил я подобную честь?
— Приказ халифа, — отчеканил молодой человек.
— Только-то? — фыркнул Абу-Новас.
— Вставай! — напряженно вымолвил офицер, отводя глаза, ибо поэт опустил руку, почесывая мошонку, как бабуин. — Халиф приказал тебе стихи писать, и сейчас же!
Абу-Новас озадаченно насупился:
— Говоришь, стихи приказал написать? — Он почта не слышал об аль-Рашиде после парада, на котором был выставлен перед блистательной Шехерезадой в виде ценного экспоната зверинца, и, чуткий к подобным тычкам, решил немного поупрямиться. — И какие же? Сатирические? Застольные? Сладострастные?
— Какая разница? — криво усмехнулся офицер.
— Какие стихи? В каком роде? — Абу-Новас сел, бессознательно поглаживая густые курчавые волосы на груди. — Скажи, мальчик. Мы уже почти подружились. — Откуда-то послышался сдавленный смешок.
— Я тебе ничего говорить не обязан. Сейчас же вставай, или я…
— Никуда не пойду, молодой человек, пока ты не скажешь, какие я должен написать стихи.
— …или я тебя вытащу силой!
— Можешь тащить меня сколько угодно, мальчик, или копьем погонять, но как же я могу работать, не зная, над чем? Тебе должны были объяснить.
Офицер вспыхнул.
— Суфийские стихи, — сердито выпалил он. — Ну, вставай!
Абу-Новас заморгал.
— Зухдийят? Аскетические стихи? Он хочет, чтоб я их написал? В самом деле, так и сказал?
— Так и сказал. Ну…
— Хочет, чтоб я писал в стиле Абуль-Атыйи? Действительно так тебе и сказал?
— Больше ничего не знаю, — отрезал офицер, словно дальнейшие откровения были бы знаком близости. — Давай, пошевеливай жирными ногами, берись за работу, или я подожгу эту комнату. — У него горло перехватывало от отвращения, хотелось лишь поскорее убраться оттуда.