Я не обнаружил в ней той суетливости и наивной гордости, которые обычно появляются у человека, удостоенного внимания знаменитости. А то, что режиссер — знаменитость, и знаменитость заслуженная, я понял и по его спектаклю, и по зрительскому экстазу после него. Восторг перелился через край зала и за кулисами материализовался в очередь перед режиссером, с которой тот ловко и споро управился. А с нами подзадержался: вспомнил, как ставил Чехова в Цюрихе, мечтательно спросил про погоду — как будто хотел представить себя на Банхофштрассе, размышлял вслух, не послать ли с нами пакет, потом выслушал Авины слова о только что окончившемся действе, погладил ее по голове: «Ангел, а понимает!» — порекомендовал пациента и еще что-то говорил в ответ на ее вопрос.
Это что-то стерло с лица Авы улыбку, и только дома на кухне после расслабляющего стакана бордо она призналась, что расстроилась из-за Тарасовой книги: когда одобренная Эрастом рукопись уже была в издательстве, он вдруг велел Тарасу ее забрать — мал гонорар. И правда, действительно ничтожен, в переводе на доллары что-то около сотни за кипу листов с текстом. Эраст-то лишь читал готовое, слова своей рукой не написал, а уж тем более не отстукал на машинке или компьютере. Но юридически они с Тарасом соавторы, пришлось подчиняться. Теперь раз в два-три месяца по Эрастовой наводке возникает какой-нибудь частный издатель. Много звонков, встреч, поиск фотографий, исчезающих от передачи из рук в руки — опытные люди не дают театральному народу ничего, с чем не готовы расстаться навсегда. И каждый раз после обнадеживающей суматохи все сникает.
Я привык к сдержанной Аве, а сейчас она раскраснелась, заговорила быстрее обычного, почти тараторила на неродном английском. Почему столько эмоций? Не надо было этому Тарасу соглашаться на фиктивного соавтора — вот и все! Пусть теперь сам и расхлебывает! При чем тут Ава?! — хотел возмутиться я, но вдруг до меня дошло, сколько в этой книге ее труда. Да еще Рената спросила, почему Ава ввязалась в эту работу.
— Мне тогда хотелось помочь Тарасу, — ответила она, не пряча взгляда. — Мне нужно было быть рядом с ним не просто так, а с пользой для него. Конечно, мне и самой нравился этот процесс…
Ава грустно улыбнулась, и у меня отлегло от сердца. В том, как она произнесла эти слова, было столько доверия, бесхитростной открытости и горечи, что мне стало стыдно за свое равнодушие. Но главное — я поверил слову «тогда», поверил, что ее самоотверженная нежность к неофициальному соавтору (не путать с фиктивным — сколько всего нагорожено для такого небольшого дела, как книга о режиссере) осела в прошлом, и, как ни взбалтывай теперь эти события, она не всплывет. И уже с полным сочувствием и состраданием я услышал, что сегодня многострадальная книга из хронического больного — с чем уже, кажется, все свыклись — превратилась в приговоренного к смерти: Эраст позволил вынуть оттуда приятную для себя часть, а Тараса с его объективной аналитичностью выбросить — не понадобился.
В Цюрихе все нас спрашивали — где это мы так хорошо отдохнули. Пуще всего донимали Ренату — она и правда посвежела, зарумянилась, во взгляде уже нельзя было прочитать страх, ожидание горя — или я не сумел заглянуть в самую глубь? Она стала чем-то неуловимым, повадкой, наверное, похожа на Аву — так же подпирала рукой щеку, с такой же мягкой улыбкой рассказывала мне про свой вечерний университет, где она битый час солировала, отвечая на вопросы, такие нелепые подчас, что диву даешься — будто Москва не в трех часах лету, а на другой планете и узнать о ней можно только через телекамеры, привинченные в двух-трех точках — парламент, президент, помойка. Словно у нас нет своих дураков и казнокрадов, будто не швейцарским банкирам перемывают косточки во всем мире из-за еврейского золота, спрятанного в наших банках, и не мы читаем об этом взахлеб наскоро состряпанный роман-самобичевание. Ну где нет обывателей, которые добывают себе счастье из поверхностного сравнения с другими, живущими хуже — всегда найдутся опустившиеся однокашники, неудачники-коллеги, забитые родственники или даже целые незадачливые страны, и Россия со своей склонностью прибедняться всегда под рукой.
Я стал пылко просвещать соотечественников. Боюсь, слишком горячо — сестрица пощупала мой лоб, но любовная горячка в моем случае не дала высокой температуры, и я не упоминал всуе имя Авы — только когда мы обсуждали, как сделать, чтобы ей захотелось наподольше сюда приехать. Мы с мамой могли и порывались финансировать ее пребывание, но она твердо и необидно отказалась от помощи. Тогда я поехал в университет, наивно памятуя об успехе ее семинара. Если не смогут пригласить Аву на целый семестр — понятно, что у них есть свои преподаватели, свои планы, то уж несколько-то толковых лекций никому не помешают, рассуждал я как дилетант.
Рената разузнала, что административными делами на кафедре заправляет Хайди с трудной двойной фамилией, сложенной из родительского имени и имени русского мужа. Существование этого мужа, да еще, как выяснилось, побывавшего однажды в гостях у Ренаты, показалось мне добрым знаком.
Никакой доброты я не встретил. Слишком сосредоточенно, чтобы это выглядело естественным, перелистывая толстую папку, шатенка бросила на меня свой взгляд, отложила бумаги и сняла уродующие ее очки. Надеясь, что Россия нас сближает, я как дурак стал трезвонить про колокола в Москве, не замечая, что этот гул ей совсем не по душе. Она оживилась только когда я упомянул про ракурс, в котором цветные зелено-сиреневые пупырышки на белой церкви Николы в Хамовниках можно сравнить с витражами Шагала в нашем Гроссмюнстере.
— Так вы кино делаете? — карие глаза Хайди следовали за мной, как камера за главным героем. Хмурость слетела с ее лица, молодые морщинки разгладились, и я залюбовался ее пухлыми губами. — Я подарю вам стихи — книжка только что вышла.
— Вашего мужа у нас издали? — обрадовался я, втайне рассчитывая, что это событие как-нибудь поможет моему делу.
— Мужа… Мы расстались, — меланхолично поправила меня кареглазка и протянула тоненькую тетрадку с эффектной двойной фамилией на обложке. Все-таки муж исчез не совсем бесследно. — А вашу студию не заинтересует идея фильма о молодой швейцарской поэтессе, последовательнице Юнга? Давайте обсудим это за ланчем, — скомандовала она и потянулась за курткой.
Я не выношу, когда решают за меня, но сейчас — как можно было позволить себе роскошь следовать своим принципам, ведь в жертву им я принесу Аву, не себя. С трудом подавив раздражение, я последовал за Хайди в студенческое кафе-дворик. Дневной свет беспрепятственно проникал сквозь стеклянный купол здания, освещая пальмы в кадках и много-много прямоугольных столов, занятых студентами: кто играл в карты, кто конспектировал какой-то толстый фолиант, подбадривая себя чашечкой кофе, кто самозабвенно целовался, а кто спал. Свободных столиков не было. Хайди разбудила знакомого ей студента, тот испуганно схватил с полу свой рюкзачок и удалился. А она отодвинула к стене два лишних стула, угрожавшие ненужными соглядатаями, и принялась излагать мне свою биографию.
Много позже, когда я узнал, как все было на самом деле — нет, конечно, не от единственного объективного свидетеля, знающего все детали, а от Авы, — то изумился, как поэтическое воображение истолковывает в свою пользу черствость, прагматизм, хождение по трупам, отнюдь не метафорическое. Вот такую книгу, наверное, ждал о себе Эраст и даже поленился сам заняться мифотворчеством — просто отбросил неугодное дитя со своего неправедного пути.