Надзея со страшной полубезумной улыбкой подняла к глазам маленький изящный амулет на тонкой золотой цепочке — Землицын знак. Цепочка была короткая — взрослому на шею не надеть, разве что младенцу.
— Вот уж я тебя посвящу Землице, наследник Черны, — пообещала Надзея злорадно.
Амулет тихо покачивался, ловя угасающий солнечный луч. Надзея закрыла глаза ладонями и зарыдала. Не золотой кулон качался перед ее глазами — висел на пеньковой веревке Лукаш. Не успела, не сумела, не спасла. Не смог единственный ее сынок жить бессильным, осмеянным. Из золотников — в мертвую кость, на самое дно. Еле живой, израненный, досуха топью выпитый, не отыскал он себе в жизни нового места, нашел только моток веревки да крепкую балку сарая. Хоть бы прогнила, хоть бы провалилась. Но нет, хорошая хозяйка была Надзея, хотела сыну дом и двор в лучшем виде оставить: заменила подгнившую балку на новую. И вот как судьба обновила.
Думал Лукаш дом перестроить да в новый дом жену взять. Пошел ко князю Владиславу в башенные. Казалось, что не служить, сиди-посиживай. Даровые денежки. Да только обернулось даровое погибелью. Посиживали другие, а Лукашу вышла топь, око переливчатое. Ухватило — и лишило того, что было ему жизни дороже, дороже матери.
Стояло перед внутренним взором Надзеи серое лицо удавленника…
Глава 35
Мертвец, казалось, улыбался. Да что там, скалился. Губы, общипанные за зиму рыбами, не закрывали ровного ряда зубов. От тела шел тяжелый запах тления.
Войцех приказал закрыть гроб. Отвернулся, зажмурился, словно от боли. Лешек оказался не так крепок, как отец — сидел на лавке, размазывая по лицу слезы и причитая.
— Тадек, Тадушек. Ведь как так…
Иларий смотрел в пол, не в силах поднять взгляд. И тихий горестный шепот наследника, и тяжелое молчание самого князя рвали ему сердце. Никогда не делал Войцех дурного манусу, ни разу не заговорил как со слугой.
«Прав был Тадеуш. — Манус переплел пальцы, заставляя горе обратиться в силу, растворяя его в ладонях, растирая о белые шрамы. — Может, и стоило схоронить там, в Бялом. Чем так…»
— Чернец, говоришь? — хрипло спросил Войцех. — Чернец с ним к реке пошел?
Иларий кивнул.
«И я был прав». — В глазах князя бушевал такой гнев, такая лютая злоба, такая горькая обида, что понял Иларий: не успокоится теперь Войцех, пока не отомстит душегубу за смерть сына.
«Пусть мстит, — решил он про себя. — Не за своего, так за чужого. Хорошим человеком был Якуб, а почитай через Чернца ума лишился, от смерти отца, а Казимеж умер оттого, что поддался уговорам Чернского упыря и предал того, кто всем сердцем ему был верен».
Горько стало на губах, черно на сердце. Зачесались шрамы так, что Иларий, не замечая, стал со всей силы скоблить ногтями кожу ладоней, того гляди кровь выступит. Пригляделся — и правда, кровь. Да только не его, а собачья. Не успел с дороги ни лица ополоснуть, ни одежду сменить. Сразу вслед за гробом пошел к князю.
Дурных вестников никто не жалует, но Войцех сделал над собой усилие: распорядился покормить, определил в покои для гостей и просил оставаться, сколько надобно, хоть бы и до самых похорон, но если есть срочность какая — никто не станет удерживать.
Хотелось Иларию сорваться и гнать лошадь прочь, куда глаза глядят. Да только куда? В Бялое, что за долгое лето превратилось для мануса в кладбище? Говорят, не станет земля тебе родной, если нет в ней твоих мертвецов. Да только слишком много «его» мертвых стало в бяломястовской земле. Их призраки обступали изголовье постели, тянули руки, толпились, решали, чей черед мучить его, лишая сна. И Тадеуш был не живее призрака, словно бы и сам уверился, что он и есть Якуб Бяломястовский. Смерть и безумие поселились в доме, что когда-то Иларий любил больше родного. Все разрушилось с предательством Казимежа, а толкнул его на предательство Чернский Влад. Неужели к нему, виновнику всех бед, ехать? Прямиком на Страстную стену? Или бежать в отцов удел, под защиту к братьям? Стыдно. Явиться в отчий дом побитым псом, слушать насмешки старших, на посылках быть, на побегушках, ему, манусу истиннорожденному, по силе превосходящему братьев с колыбели.
Тяжело было смотреть на горе князей Дальней Гати, а все-таки остаться нужно было, хоть на денек Всю зиму жил здесь Проходимец с бродячими сказителями. Может, видел кто его хозяйку, знает что о ней.
А если нет — уж тут выбора немного. Бородач сказал, под Черной жила женщина с псом. Ханна. Мало ли, что не признал он по описанию Илария Агнешку. Лисичка его и не таких вокруг пальца обводила.
Вспомнилось, как нарядилась травница мальчиком — никто не распознал бы. Может и степенной матроной нарядиться, не приметит никто, что молоденькая совсем. А может…
На миг мелькнула перед глазами Илария последняя их встреча. Его прозрение. Так ярко стоял перед глазами раненый Тадеуш, что сквозь морок не увидел Иларий заплаканных глаз, посеревших губ своей спасительницы. Сила захлестнула. Показалось, может он другого спасти от собственной участи, избавить от мук бессилия, от смерти. Думал, будет ждать его травница. Как другие бабы ждали.
Только потом понял — не такая она, как все бабы. Всю жизнь у мануса было одно и то же: он в окно, а полюбовница подол отряхнула и смотрит невинной голубкой.
Не знал он других баб. Не совладал с собой. Обидел — и не заметил. И только потом, когда сам узнал настоящую обиду, когда предал его тот, кому верил, кто был ближе родного отца — тогда почувствовал, что, верно, ранил свою травницу.
Глава 36
Обида — она страшней переломленного ребра. Зарастает кость, да только, бывает, напомнит о себе в дождливый день старая рана. А обида не заживает: едва затянется, как тотчас вскроется от неосторожного слова, от малого воспоминания.
Нужна Ханна князю — сказки сказывать, за княгиней ходить, терпеть черную гадину Надзею да язву — княжескую тещу. Может, и в постель к себе он хотел бы ее взять, да не жалует Владислав Чернский насильников, самолично клеймит. Только в этом и есть отличие его от синеглазого мануса Илария. Тот не постыдился снасильничать. Да и кто его обвинит: сама ходила, сама в глаза заглядывала, в рот смотрела. Уж думал: все его.
А как не стала нужна, как вернулась сила, как получил свое — ускакал, не оглянувшись.
Вот и теперь: «Свободна».
Да разве есть в этом мире свобода? Разве может человек жить, ни к чему не привязанный? Разве выживет? Не зря держит Смерть на правом плече вольный ветер. Он один и свободен во всем мире. Если не привязан ты ни к человеку, ни к месту, завертит, понесет над миром прямо в лапы к небовым тварям. Живая душа всегда ищет, где бы укорениться, к чему привязаться. Только мертвое свободно.
Думала Агнешка, что убил что-то в ней манус Иларий, что уж не привяжется она больше душой к тому, кто сильней, кто может ранить. Оттого и не касаются ее упреки чернских баб, что высокородных, что дворовых. Да только сказал Чернец: «Свободна» — и больно стало, горько, обидно. И страшно подумать отчего.