Коноплева ее в этом не поддерживала, иногда чутко, как-то хищно прислушивалась, раздраженно хмурилась, фыркала, говорила иногда безапелляционно:
– Ничего они не решат!
Тогда Брезикайте с Коноплевой ругались, но недолго, у детей был разный режим, и она спокойно слушала съезд опять одна – на кухне или на веранде, в крайнем случае уносила радио наверх, наконец Коноплева не выдержала и глубоко уже вечером, за чаем, просила:
– Ну что там, расскажи?
Пожимая плечами и волнуясь, что не донесет, расплескает по дороге, она начинала говорить, и тут выяснялось, однако, что она выучила наизусть уже десятки новых фамилий: Сахаров, ну это, предположим, была не новая, Ельцин, Собчак, Афанасьев, Попов, Мурашев, Ландсбергис, Гдлян, Иванов, Болдырев, Станкевич… Она произносила их и понимала, что эти фамилии не то чтобы музыкальны или символичны, нет, но они – как шифр не известного ей языка, и она учит его каждый день, как туземец или, наоборот, как англичанин в какой-нибудь Африке учит местный суахили.
Наступили жаркие дни (внезапно), в окна застекленной веранды бились майские жуки: тупо, громко, своими усатыми черными головами, тогда они распахнули створки окна, с трудом вырвав из пазов проржавевшие шпингалеты, и вдруг услышали, что точно так же этот самый съезд слушает весь поселок, голос выступающего (кажется, это был как раз Анатолий Собчак) разносился очень далеко, усиленный всеми телевизорами, всеми приемниками, и дальше еще открыты были двери всех машин, двери всех магазинов, где тоже звучало радио, люди превратились в слух, голос плыл над подмосковными лесами, над Москвой, над страной, над небом, и она задохнулась от какого-то детского, нелепого восторга, но тут же с собой справилась.
Ночью был такой случай, в сущности один из многих, когда к ним пришли из поселка какие-то парни, пьяные, это было очень страшно, парни гоготали, хрустели ветками на участке, что-то выясняли между собой, дети спали крепко, сладко, а они с Коноплевой, конечно, проснулись и шипели в темноте, спрашивая друг друга, зажигать ли им свет, было очень страшно, Коноплева говорила, что зажигать не нужно, что постоят и уйдут, а она говорила, что нужно, что они орут специально, чтобы понять, есть кто в доме или нет, и если решат, что нет, то пойдут ломать дверь, что это банда, которую нужно отогнать, тогда Коноплева зажгла керосиновую лампу и пошла на второй этаж за ружьем, в доме было ружье, мелкашка, без патронов, она встала у дверей наперевес, в ночной рубашке, резиновых сапогах, а Брезикайте открыла дверь, надела пальто, вышла на крыльцо и стала разговаривать, она сказала, что у них маленькие дети, мальчик и девочка, которые спят, и будить их не надо, что есть сигнализация и есть телефон, что приедут мужья, и один из них работает в Моссовете, в общем, несла крутой бред, парни сначала отвечали грубо, но потом Коноплева сообразила и стала зажигать свет во всех комнатах, дом был большой, и когда он засиял во тьме, они ушли, сказав в сердцах, что обязательно придут еще раз и поговорят с этими самыми мужьями, которые работают в Моссовете, по-хорошему, но все успокоилось, и только колени дрожали крупной дрожью, а Коноплева так просто стала растирать по щекам слезы, они достали бутылку водки, выпили по полстакана и не спали до утра, опасаясь новых визитов, но утром пенсионер дядя Миша их успокоил, сказав, что он все слышал, что парни не местные, и если они еще раз сунутся, их ребята прибьют, потому что ребята тут нормальные и своих в обиду не дадут.
Прошел день, и страх тоже как-то прошел.
В субботу приехал Сережа, они поужинали при свете керосиновой лампы (электричество отключили) и пошли спать, в темноте Вера рассказала ему всю историю, он вдруг рассмеялся, его насмешило, что Коноплева стояла с незаряженным ружьем наизготовку, ну ты понимаешь, что нас могли убить, ограбить, еще что-то сделать, тихо спросила она, он осекся, но улыбка продолжала кривить его лицо, наверное, это была психологическая реакция, но ей было наплевать.
– Что мне с тобой делать, Сереж? – спросила она, закрыв лицо руками. – Кто ты вообще? Какой-то дачный муж, приезжаешь раз в неделю, привозишь продукты, да и то в основном Миша их привозит, что здесь с нами будет, никому не известно…
Он обнял, стал утешать, повел себя правильно, не стал обижаться, хотя слова ее были несправедливы – этот дом оплачивал он, и деньги на еду тоже были его, и вообще без него ничего бы этого не было, жизнь стояла на нем, на его нежности, хоть и редкой, но она чувствовала себя покинутой, все было как-то очень эфемерно – она отдалялась от него с каждым днем этой дачной Фирсановки, уплывала, становилась пленницей этих бесконечных закатов, этих поздних завтраков, этих долгих книг, и только трезвая Коноплева возвращала ее к реальности, Вера всю ночь не спала, плакала и утром все ей рассказала.
– Ну и что? – сухо сказала Коноплева. – Ты меня тут одну хочешь бросить, что ли?
– Конечно, нет! – рассердилась она.
– Ну съезди, съезди, – смилостивилась Коноплева. – Потрахайся. Ты мне тут такая не нужна.
Она обиделась, потом засмеялась, потом позвала Сережу и объявила ему, что ей надо съездить в Москву, на работу, забрать оттуда справку, и она едет с ним в Москву, на один день, без Алены, с которой пока посидит подруга Коноплева.
– Ты понял? – сказала она строго.
Он сидел какой-то обалдевший, потом просиял.
Вечером этого дня, когда они пролежали в постели уже часов шесть и она уже больше не могла, в смысле лежать, да и он уже ничего не мог давно, она встала и пошла на кухню.
На кухне был, конечно, полный бардак, но это ладно, она зажгла свет, посмотрела на часы и вдруг подумала, что через час примерно Коноплева начнет купать детей перед сном.
Это был главный, самый любимый момент дня.
Она вдруг сейчас это поняла – что самый любимый.
Сначала долго грели воду. Пока грели – нагревалась и сама кухня, все-таки без окна воздух тут был сырой, тяжелый. В принципе в доме был душ, но такой старый, такой заржавленный, что купать детей там не рисковали. Мыли в тазу.
Таз ставили на пол.
Потом вливали кипяток, потом смешивали с холодной водой. Мыли волосы, дети терли глаза, орали, не давались, но их все равно мыли, потом вынимали, ставили на табуретку, накрывали большим махровым полотенцем, от них пахло чем-то таким, от чего замирало сердце, потом прижимали к себе и несли в постель. Да, и еще мыли грязные ноги, всегда грязные ноги.
Дети становились розовые, были похожи на ангелов, и она думала, что ради этих минут можно жить дальше.
Это была довольно короткая, но ясная мысль.
А теперь Коноплева моет их одна, по очереди.
Она взяла Сережины сигареты, нервно закурила, задумалась.
Он пришел попить водички.
– Ты чего?
– Пораньше завтра уеду, – мягко сказала она. – Волнуюсь сильно. Прости.
– А говорила, на два дня… – неопределенно сказал он. – А как же работа?