Еще раз вздохнув, Гжатский пририсовал по два орудия на борт в спонсонах. Вышло как-то неубедительно.
– Кхм. Здравствуйте, лейтенант, – прозвучало сзади.
Первой мыслью Гжатского была та, что он, увлекшись, опоздал на вахту. Такой казус с ним уже случался. Но оказалось, что мастерскую неожиданно посетил цесаревич Михаил Константинович.
Вытянувшись, лейтенант ответил как положено.
– Что это у вас здесь за настенные росписи? – прозвучал вопрос.
Лейтенант принялся объяснять. Цесаревич слушал невнимательно, нетерпеливо притоптывая, но увлекшийся Гжатский не замечал этого.
– Водка есть у вас? – потерял терпение цесаревич.
Лейтенант смешался. Будучи на голову выше Михаила Константиновича и значительно шире его в плечах, он, теряясь, как бы уменьшался в объеме.
– Простите, ваше императорское высочество, я не совсем понял…
– Русским языком спрашиваю: водка есть? Коньяк, ликер, винишко какое-нибудь? Очень надо. Строго между нами: обещаю вам поддержку вашей выдумки, если вы сию же минуту добудете мне выпить. Ну?
Гжатский, весьма далекий от офицерских кутежей на берегу, искренне не понимающий, зачем другие пьют, да еще напиваются допьяна, ни разу в жизни не пригубивший вторую рюмку, съежился еще сильнее и растерянно забормотал:
– Ваше императорское высочество… никак нет… спиртного у меня не имеется… две банки сырой нефти есть, случайно уцелели, а выпивки нет, честное слово…
Никто еще так не издевался над наследником престола. В один миг проект самолетонесущего корабля лишился шанса приобрести влиятельного покровителя. Крикнув Гжатскому в лицо, чтобы тот сам пил свою нефть, цесаревич в гневе выбежал из мастерской.
В тот же день его видели в лазарете, где бездушный Аврамов пытался напичкать его порошками, а спирту не дал, затем искательно беседующим о чем-то с боцманом Зоричем, причем последний выкатывал грудь, пучил оловянные глаза и рявкал на весь корвет: «Никак нет, ваше императорское высочество!» – а чуть позже разыскивающим баталера Новикова. Все было тщетно. Весь день цесаревичу пришлось вести тяжкую жизнь трезвого человека.
Вечер принес новый удар: огонек в светильнике замигал и потух. Выяснилось, что нигде больше нет ни масла, ни керосина. Карп Карпович раздобыл где-то допотопный фонарь для свечки, но и небогатый запас свечей, как оказалось, исчез в ненасытных топках.
Пришлось гордо сидеть впотьмах – благо ночи короткие. Не жечь же цесаревичу лучину, раскладывая от скуки пасьянс из единственной уцелевшей колоды! Сболтнет кто-нибудь – по возвращении шуток не оберешься. Подобно большинству заурядных людей, цесаревич не был склонен к самоиронии.
Спалось плохо.
Наутро, получив бутылку «Цимлянского», цесаревич не притронулся к ней, решив, что если умрет, то пусть вся вина ляжет на уморивших его негодяев. Терпения хватило на целый час.
Потом бутылка быстро опустела, и до обеда оба мира – как большой, полный соленой воды, небесной сини, пустоты и одиночества, так и малый, заключенный в осточертевшем пространстве корвета, – уже не казались Михаилу Константиновичу равно непригодными для жизни.
И вновь начались страдания, однако – вот диво! – переносились уже легче. Цесаревич совершил прогулку по палубе и нашел в себе достаточно сил, чтобы не унижаться перед всяким встречным-поперечным, выклянчивая выпивку.
А к вечеру, когда ленивую океанскую зыбь, называемую моряками мертвой зыбью, окрасил пурпуром громадный красный диск, коснувшийся горизонта, и показалось, что море вот-вот закипит, цесаревича посетила странная мысль: неужели можно быть омерзительно трезвым и при этом уметь радоваться жизни?
Он не нашел ответа – скорее растерялся от вопроса. Слишком радикальную мысль надлежало додумать. Но и в этот день, и в несколько последующих Михаил Константинович был тих и лирически печален.
Между тем штиль окончился, и «Победослав» взял курс на Азоры. На десятый день, считая от сражения, повстречали французское гидрографическое судно и договорились о покупке сорока тонн угля – продать большее количество француз отказался. Корвет продолжал путь под парусами, но теперь имел запас топлива для маневрирования при заходе в порт или на случай нового штиля. Но ветер, к счастью, лишь менял направление, но не слабел.
Становилось теплее, серые ночи превратились в бархатно-черные с алмазными россыпями. Вечерами солнце все круче падало в океан. На шканцах, опершись о планширь, подолгу стояла, глядя в морскую даль, одинокая фигура Михаила Константиновича.
– Кажется, одну проблему решили, – указав глазами на цесаревича, шепнул Враницкий Розену.
Тот лишь покачал головой в великом сомнении.
Глава одиннадцатая,
повествующая о людях подземелья
– Ы-ы-ы-ы… р-раз!.. Еще!.. Ы-ы-ы-ы…
Доверху наполненная углем вагонетка будто примерзла к рельсам. Сдвинуть ее с места казалось столь же нереальным делом, как выкорчевать голыми руками Александрийский столп. А главное, столь же ненужным делом.
Хуже того – сугубо вредным. Если задуматься о том, куда пойдет этот уголь, в топках каких кораблей он сгорит до последней пылинки и что эти корабли натворят в океане, то лучше и не жить на свете. Ведь стыдно. Стыдно, что именно твоими заскорузлыми, израненными в кровь руками, твоим пóтом, твоим горбом прирастает мощь возомнивших о себе негодяев, исстари привыкших терроризировать мирное судоходство. Сколько моряков не вернется домой! Сколько матерей и вдов будут напрасно приходить к причалу, тщетно дожидаясь своего единственного Ваню, или Жана, или Ганса! Сколько прольется слез! Сколько детей вырастет без отцов!
«Море взяло», – скажут со вздохом соседи. Море ли? Или пираты уже причислены к стихийным силам природы? Тот же Ваня, или Жан, или Ганс, оплакиваемый как мертвый, может навеки остаться как на дне моря, так и в угольных шахтах Шпицбергена. Для безутешных матерей и вдов это все равно.
У тех, кто попал в шахту, нет выхода. Еще год, два, пять раб будет жить под землей, добывая необходимый пиратам уголь и никогда не видя света. Больше пяти лет не выдерживает никто. Умерших хоронят тут же, завалив пустой породой. Но шахта – могила и для живых.
Слабый духом смиряется, пытаясь на каждом шагу хитрить и отлынивать, чтобы протянуть подольше. Сильный – если он не был убит раньше и оказался в шахте – копит злобу. Сильный из новичков – еще и задумывается. О том, например, как соотносится его нынешний непосильный труд с естественным человеческим желанием делать добро или хотя бы не умножать количество зла в этом отнюдь не лучшем из миров.
Тогда свистит плеть надсмотрщика, напоминая: думать вредно. Работать, скоты! У-у, мразь! Работать! Шкуру на ремни пущу! Без жратвы оставлю!
И сквозь стоны и надрывный кашель вновь слышится мучительное:
– Ы-ы-ы-ы-ы…