Настя ткнула стволом Фому, ухватила за рукав рубахи и потянула к окну, чтобы его было видно. Громко стукнула согнутыми пальцами в переплет рамы и сдвинулась в сторону, прижимаясь к стене. Пламя свечки качнулось, тени на потолке и на занавеске шевельнулись – это Емельян вскочил из-за стола, отбросив ногой табуретку, увидел Фому и распахнул створки окна, высунулся наружу:
– Ты где…
Не успел договорить – приклад ружья плашмя опустился ему на затылок, будто ладонью шлепнули. Руки Емельяна, упиравшиеся в подоконник, подломились, сам он качнулся, всхрапнул, как бык, и рухнул на живот, едва не вывалившись из окна.
– Вытаскивай его сюда. – Настя перехватила ружье и ткнула стволом в бок Фому, который замер, ошарашенный тем, что произошло. – Живей!
– Так руки же у меня, развяжи…
– Еще чего! Пальцами хватайся, пальцы не связаны! Шевелись! Клади его себе на спину, да быстрей, быстрей! Пошли!
– Куда?
– Где поймать меня хотел, вот туда и неси, дорога знакомая.
Ничто не могло сдержать Настю, которая теперь не испытывала страха, даже крохи его не осталось. Будто выгорел он до донышка от горя. А когда человек не боится и не оглядывается, он делает задуманное дело вопреки здравой опаске, но все у него, как ни странно, получается именно так, как он и задумывал. Фома пыхтел и запинался, едва удерживая связанными руками тяжелого Емельяна на спине, но тащился, не останавливаясь, к указанному месту. Настя шла следом за ним, чутко прислушиваясь – не раздастся ли сзади шум? Но тишина глухой полночи не нарушалась ни людскими голосами, ни стуком конских копыт, даже брехливые деревенские собаки молчали, словно утомились за долгий день и теперь беспробудно спали.
Когда добрались до взгорка, где она скрывалась днем, темнота окончательно сомкнулась, поэтому Настя не стала искать надежное укрытие, решив дождаться, когда рассветет. Только ощупала Емельяна, убедилась, что он дышит, и села у него в ногах, не выпуская из рук ружье. Она могла сейчас выстрелить, но не торопилась лишать жизни ненавистного человека, ей нужно было поглядеть на Емельяна, увидеть его глаза и только тогда нажать на курок. Иначе она не хотела. Сидела и терпеливо ждала, когда он очнется и придет в себя.
– Зачем сюда притащила? – спросил, отдышавшись, Фома. – Если уж так руки чешутся, стрельнула бы по дороге. И мороки меньше.
Не отозвалась Настя на его слова. Фома негромко окликнул ее, но и в этот раз ответа не получил. Больше он голоса не подавал, затих, а через некоторое время донеслось шуршание травы и оно, это шуршание, медленно стало удаляться.
– Вернись на место, если жить хочешь, – тихо сказала Настя. – Я в темноте как кошка вижу. От меня не убежишь.
Шуршание травы стихло.
– Вот так лучше, – похвалила Настя и снова замолчала, будто бесследно растворилась в темноте.
Очнулся Емельян и начал приходить в себя нескоро, когда уже стала прореживаться темнота, когда проявились очертания деревьев, горной верхушки, а на востоке, в прогале между далекими вершинами, засинела тоненькая небесная полоска. Он закряхтел, заворочался, шлепая ладонями по земле, словно хотел что-то найти в траве. Вдруг вскинулся, сел и сразу же схватился руками за голову, видно, боль полохнула с такой силой, что он даже вскрикнул. Сидел, раскачивался, обхватив голову, стонал, еще не понимая, что с ним произошло и где он оказался. Бормотал:
– Хреновина на постном масле…
– Верно сказал, Емельян, она самая с тобой приключилась – хреновина, только без всякого масла. Хватит гундеть, поднимай голову, смотри на меня. Видишь? – Снова Настя говорила зловещим шепотом, будто шипела, и глаза у нее вспыхивали в потемках неистовым блеском, будто и впрямь были кошачьими. Емельян осекся, замер, опустив руки, и долго молча смотрел на Настю, которую он, конечно, узнал. Понял, что с ним случилось, и, поняв, скрипнул зубами. Все смешалось в ушибленной голове: и злость, и боль, и отчаяние, и желание жить. Где угодно, как угодно, кем угодно, но – жить!
Ничего иного он сейчас не желал.
Будто прочитав его мысли, Настя прижала плотнее приклад ружья к плечу, навела ствол прямо в лоб Емельяну и прошипела:
– Нет тебе оправданья, аспид, и умрешь ты, как сволочь подзаборная. Ни креста, ни могилы, ни поминок не будет! Не поленюсь, сама оттащу в глухое место и кину там – пусть мыши да коршуны падалью твоей кормятся. Только одно скажи мне – Федора на верную смерть отправил?
– Живой он, твой Федор, живой, здоровый, – заторопился Емельян, – я все расскажу, как на самом деле… Только не стрельни сдуру…
– Боишься за шкуру за свою?
– Да кто ж не боится! Все живые смерти боятся!
– Рассказывай…
Врать Емельян не стал, хватался за чистую правду, как за ниточку последней надежды на спасение, а точнее сказать – на чудо. Торопливо, захлебываясь словами, сплевывая то и дело обильную слюну, наполнявшую рот, поведал он без утайки для какой надобности послан был Федор в Ново-Николаевск, что порученное ему дело выполнил честно и находится теперь возле глиняной ямы, неподалеку от родного дома, и никакая беда ему не угрожает…
– Может, и с батюшкой со своим свиделся, может, чаи с ним распивает… Слышишь меня?! Может, чаи распивает!
– Не шуми, все слышу. Только не верю ни одному слову. Жить хочешь, вот и крутишься, как змеюка под вилами! Молись, если в Бога веруешь! И молчи, слушать я тебя больше не буду. Молись!
Щелкнул курок. Емельян молчал. Но заорал во все горло Фома, заорал, будто приставили к горлу острый нож:
– Дура! Не стреляй! У него богатства, как снега зимой! Емельян, скажи, скажи ей! Отдай все! Пусть пользуется, а нас отпустит! Отдай, Емельян, или сам укажу, где у тебя в избе серебро хранится! Я видел!
– Следил, значит, за мной, гаденыш. Зря я вас жалел, зря хорошую жизнь вам лепил. Варнаки, они и есть варнаки. В ежовых рукавицах надо было держать! В колодки надо было забить, чтобы и пикнуть не посмели! Думаешь, пожалеет тебя?!
– А ну, рот закрой! Закрой, говорю! Поворачивайся на пузо и морду в землю! А ты подползай и рядом ложись! Тихо! Как умерли!
Чутким своим слухом расслышала Настя поступь коней, поэтому и приказала, чтобы замолчали Емельян и Фома; сама отползла, бесшумно, как ящерица, чуть в сторону, за тот же самый бугорок, за которым лежала днем. Вытащила пять патронов из тесных гнезд патронташа, четыре положила на землю, а пятый сунула в рот, чтобы не потратить и мгновения, когда понадобится перезарядить ружье. Движения ее были спокойными и несуетными, будто занималась обыденным делом, а не ходила по краешку смертельно опасного обрыва, когда один-единственный неверный шаг мог стоить целой жизни. Только зачем теперь нужна была жизнь, если не было в ней ни Варламки, ни Федора? Не поверила она Емельяну, что Федор жив, наоборот, сжалось сердце от предчувствия, что он уже не ходит своими ногами по земле, а лежит в ней, закопанный бездыханным. Жить такой жизнью, без сына и мужа, она не желала и по этой причине совсем ею не дорожила. Ведь смерть, если разобраться, бывает только один раз, а во второй раз никогда не повторяется. В рассеивающихся потемках она теперь хорошо видела лежащих на траве Емельяна и Фому и знала, что первый выстрел и первый заряд крупной картечи примет широкая спина деревенского старосты. А дальше… Дальше, как Бог решит.