– Эй, не притворяйся! Разлепил гляделки – гляди! Гляди, кому сказано!
Деваться некуда, подчинился. И первым, когда открыл глаза, увидел Емельяна. Тот стоял, нависая над ним, крепкий, приземистый, словно из железа отлитый, и в упор разглядывал связанного губернского чиновника. Молчал, ничего не спрашивал, только глаза прищурил до узких щелок и разжимал и сжимал в кулаки короткие сильные пальцы, будто раздумывал и никак не мог решить – пустить кулаки в дело или подождать. Решил, что еще не время, ступил на шаг ближе, вплотную, и спросил:
– Чего тебе не спится-то? По какой надобности по деревне ночью блукаешь?
С ответом Фадей Фадеевич не торопился. Морщился, покачивал из стороны в сторону разбитой и гудящей головой, пытался уяснить для себя – в какую ловушку он угодил и есть ли из нее выход.
Выхода, похоже, и не маячило.
Кроме Емельяна за спиной у него стояли трое угрюмых мужиков, за ними, возле стены, еще кто-то маячил, Гордей, тоже связанный, лежал под верстаком и тихо стонал. При таком раскладе ничего не придумаешь. Одно оставалось – тянуть время и ждать. Вдруг прояснится…
– Бессонница у меня, – заговорил Фадей Фадеевич и сам себе удивился, потому что голос у него, на удивление, звучал спокойно и даже равнодушно, – вот я по ночам и гуляю, как нагуляюсь досыта, тогда, глядишь, и усну. Иначе не получается, глаза закрыты, а сна нет.
– Может, помочь тебе и вечным сном усыпить?
– Нет, Емельян, вечным сном никак не получится. Я же говорил тебе. Неужели позабыл? Если вовремя не вернусь, сюда воинская команда пожалует, а у них разговор известный: сначала картечью в лоб, а после спрашивать начинают, как тебя, родненький, звали.
– Не пугай, пуганый. И грозить больше не вздумай. Прихлопну, как муху, и весь сказ. Никакая команда тебе не поможет. Ладно, сиди тут и думай, как мое доверие заслужить. А я твоих людишек сюда доставлю, чтобы не скучно было. Роман, оставайся на карауле, пригляди за ними, мы скоро обернемся.
Емельян первым шагнул в двери, за ним вышли остальные, и тут Фадей Фадеевич разглядел, что возле стены стоит со связанными руками странный господин. Добротные сапоги, брюки из дорогой материи, сюртук, жилетка и рубашка со стоячим накрахмаленным воротником. Впрочем, воротник теперь был наполовину оторван, от былого белого цвета почти ничего не осталось, а брюки, сюртук и жилетка так изжульканы и столь грязные, будто их владельца долго и упорно таскали по земле. Господин шумно дышал, раздувая ноздри, и глаза у него лихорадочно поблескивали, как у больного.
Это еще что за явление?
– Вы откуда? Кто такой? – Фадей Фадеевич даже не смог скрыть своего удивления – уж чего-чего, а такого человека он здесь никак не ожидал увидеть.
– А вы кто? – вопросом на вопрос ответил господин.
– Губернский чиновник Кологривцев.
– Чем дальше, тем смешнее. – Господин по-лошадиному фыркнул и замолчал.
– Не желаете назваться? – еще раз спросил Фадей Фадеевич.
– Нет, не желаю, кому надо, те знают.
Под верстаком, перестав стонать, зашевелился, закряхтел Гордей и подал насмешливый голос:
– Знакомьтесь. Стоит перед вами собственной персоной делопроизводитель Ново-Николаевской городской управы Денис Афанасьевич Любимцев. Помните, я прошлой ночью рассказывал? Вот, легок на помине. Можете лично его расспросить, во всех подробностях, какие интересны.
В это время дверь открылась, мужик по имени Роман зашел в избенку и предупредил:
– Кончай языки чесать! Тихо сидите, как мышки! Ишь, расчирикались! Говорить будете, когда спрашивать станут. А теперь молчок! Свечки еще на вас расходовать… В темноте посидите!
Он погасил свечки и вышел.
Прошло совсем немного времени, не больше часа, на улице послышались шум, возня, дверь распахнулась на полную ширину – и в избенку одного за другим, подгоняя тычками в спины, втолкнули Лунегова, Фрола и Мироныча.
– Вот теперь полный набор! – послышался голос Емельяна. – Теперь каждой твари по паре! Карауль, Роман. Утром чай будем пить, с сахаром, заодно и побеседуем.
И он коротко, зычно хохотнул. Показалось, что ухнул филин.
4
Кружила Настя вокруг деревни, как волчица, которая выслеживает свою добычу. Видела цепким взглядом избы, речку, дорогу, уходившую к ущелью, замечала каждого конного или пешего, самая малая мелочь не проскакивала мимо нее; не торопилась, сдерживая саму себя, и терпеливо дожидалась нужной минуты, чтобы кинуться, как той волчице, в мгновенном прыжке и сомкнуть зубы на шее подкарауленной добычи – с хрустом, перекусывая хрящи и ощущая на губах тепло соленой крови. Она не знала устали, хотя и спала урывками, прикорнув прямо на земле и не выпуская ружья из рук. Слух до того обострился, что различала даже дальний шорох травы, когда налетал ветерок. Коней Настя спрятала в укромном месте, надев на них путы, и не опасалась теперь, что они далеко уйдут, ружья лежали в неглубокой ямке, искусно прикрытые мхом, а с собой, отправляясь к деревне, она прихватила только одно ружье, два чужих патронташа, да оставшийся хлеб. Изредка отщипывала маленькие кусочки и не жевала их, а сосала, как леденцы, не ощущая вкуса.
Тоску о погибшем Варламке, когда она перехватывала горло и не давала дышать, Настя пыталась перебить только одним средством – представляла Емельяна перед собой, ощущала в руках ружье и нажимала, нажимала бессчетно указательным пальцем на курок. В том, что не промахнется, не сомневалась, а беспокоилась лишь об одном – только бы он появился, только бы отошел от деревни, пусть и недалеко. Конечно, можно и в саму деревню наведаться, там подкараулить, но вдруг окажутся рядом и другие люди, а убивать всех подряд Настя не хотела. Хватит с нее и тех, кого она закопала недавно. Один только Емельян стоял у нее перед глазами – живой и ненавистный.
Ствол ружья под солнцем накалился и обжигал руку. Настя нарвала травы, закрыла ствол, стянула платок с головы и насухо вытерла потное лицо. Можно было сдвинуться в сторону, в тень от елок, но там был бугорок с пышной шапкой высокого и цветущего кипрея, и пришлось бы тогда вставать на колени, чтобы видеть внизу деревню, поэтому она не трогалась с места, продолжая изнывать от жары и неистового солнца, которое, казалось, никогда не пойдет на закат.
«Баю-баю-баюшки, да прискакали заюшки…» – Слова немудреной колыбельной песенки, которые она часто вспоминала в последние дни, помогали ей хотя бы не надолго обретать покой. Простые слова, а каким теплом, уютом и даже слабым молочным запахом веяло от них, хотелось стащить с себя, как змеиную кожу, патронташи, нарвать еще больше травы и спрятать ружье так, чтобы больше не видеть. Но снова вставал перед глазами Емельян – и возникшее было чувство покоя от колыбельной исчезало бесследно, как одинокая дождевая капля, упавшая на сухой, прокаленный солнцем песок.
Трава, наброшенная на ружейный ствол, съеживалась, усыхая прямо на глазах, тянулся от нее слабый запах, и, наверное, на этот запах прилетела бабочка с бархатными крылышками лилового цвета, опустилась и замерла. Настя смотрела на бабочку, такую крохотную, беззащитную, и впервые за долгие, страшные дни губы у нее, сухие, потрескавшиеся, дрогнули в подобии улыбки. Но бабочка снова взмахнула крылышками, затрепетали ими и лиловое пятнышко взмыло вверх. Проводить ее взглядом Настя не успела, а губы снова сомкнулись и в уголках обозначились глубокие складки – чуткий слух уловил глухие звуки. Слышались они где-то сзади, за спиной. Приближались, становились громче, и скоро стало ясно – кони скачут, небыстрой, размеренной рысью.