Растеряться было немудрено. Пристань, растянувшаяся на несколько верст по обскому берегу, кипела, бурлила, шумела, стучала, находясь в беспрерывном движении: двигались по трапам грузчики, сгибаясь под тяжестью мешков, громко кричали ломовые извозчики, которые подвозили и увозили на своих длинных телегах бревна, тес, большущие тюки, непонятно чем набитые, причаливали и отчаливали лодки, перевозя людей с одного берега на другой, и здесь же, чуть ниже по течению, бабы стирали на деревянных мостках белье и перекликались между собой. Тянулись длиннющие ряды поленниц, дрова из которых должны были в ближайшее время исчезнуть в пароходных топках, вздымался кирпич, уложенный в штабеля, а на деревянных поддонах плотно лежали москательные и бакалейные товары, накрытые брезентом. Время от времени весь пристанский гул покрывался пароходным гудком, и знающий человек по пароходному гудку безошибочно определял: это подает свой голос «Иван Корнилов», а это «Нор-Зайсан». У каждого судна был свой, особенный гудок.
На всю эту картину, сойдя на берег, смотрел Федор Шабуров долгим, тревожным взглядом. Неуютно ему здесь было, одиноко и он теребил пальцами лямки тощего заплечного мешка, не замечая, что отрывает одну нитку за другой. Увидел возле поленницы толстую березовую чурку, прошел к ней и, усевшись, сердито плюнул себе под ноги. Еще на раз оглядел пристань и громко, на полную грудь, тоскливо вздохнул. Знал, что сиди не сиди, а все равно придется подниматься, идти в город, искать улицу Барнаульскую, на ней нужный дом, знал, что сделать это следует обязательно, хоть кровь из носа, но продолжал сидеть и терзал лямки, настороженно оглядываясь по сторонам, словно опасался, что на него нападут. Однако нападать на него никто не собирался, даже не смотрели в его сторону. Ну, сидит парень, и пусть сидит, если глянется. Место никем не занято, а за сиденье на чурке плату не берут.
Просидел он долго. Уже солнце после полудня наклонилось на запад, когда Федор все-таки переборол себя и поднялся. А когда поднялся, будто преобразился. Шаг – широкий, стремительный, взгляд – быстрый, цепкий, как у охотника, а пальцы, сжатые в кулаки, больше уже не теребили лямки заплечного мешка.
– Постой, любезный, ты, никак, драться собрался?! Позови меня за компанию, я пособлю! Заодно и доставлю, где драться будем. Поедем?
Федор замедлил шаг, обернулся. Чернявый бородатый извозчик, смахивающий на цыгана, весело скалился и призывно махал рукой, подзывая к себе.
– Садись, пока я не передумал! Передумаю – один колотиться будешь! – не унимался извозчик и в разъеме его кудрявой бороды ярко взблескивали крепкие зубы.
– Понадобится – сам справлюсь. Ты лучше скажи – далеко до Барнаульской улицы? Дорого будет? – Федор подошел к коляске и остановился.
– Да не дороже денег! Пятьдесят копеек, полтинничек, всего-навсего! Махом долетим до твоей Барнаульской! Садись!
Сдернул Федор мешок, чтобы он за плечами не болтался, и запрыгнул в коляску.
Доехали до Барнаульской, действительно, очень быстро. Как говорится, и моргнуть не успели. Быстро, без всякого труда отыскали нужный дом, возле которого росли в палисаднике три березы, а на крыше, на трубе, красовался вырезанный из жести петух с длинным хвостом. Извозчик получил честно заработанный полтинник и на прощание крикнул:
– Будет надобность – я на базаре стою, тут рядышком! А кличут меня Герасим! Запомни – Герасим!
Федор не отозвался, подождал, когда коляска отъедет подальше, в конец улицы, и подошел к старым глухим воротам, которые, похоже, давным-давно не открывались – густая, непримятая трава стояла по колено. Узкая калитка с железным кольцом долго не желала распахиваться. Наконец защелка звякнула, ржавые петли длинно, противно скрипнули, и увиделся маленький двор, также заросший высокой травой до самого кособокого крыльца. Федор поднялся на это крыльцо, позвал:
– Эй, хозяин, отзовись! Гость пришел!
Никто ему не отозвался. Тогда он миновал сени и вошел в дом. В ноздри ударил тяжелый, застоялый запах. Давно не мытые стекла окон тускло пропускали свет, и в этом свете убранство дома виделось по-особенному грязным и запущенным. Колченогий дощатый стол, косо прибитый шкафчик на стене, какие-то тряпки, разбросанные где попало, в углу – низкий топчан, и на нем кто-то лежал, накрывшись с головой рваной дерюгой.
– Есть кто живой?! – громко, надеясь, что теперь-то его услышат, спросил Федор.
И снова ему никто не отозвался. Тогда он спросил еще громче, почти закричал, и дерюга зашевелилась, медленно поползла в сторону. Послышался из-под нее хриплый, задышливый голос:
– Кого там черти принесли?
– Борис Черкашин здесь проживает?
– Да разве он живет! – послышалось в ответ. – Он мается, а не живет!
Дерюга окончательно сползла и соскользнула на пол. На топчане, подтянув к животу колени, лежал нестарый еще мужик, если судить по лицу, но давно нестриженный и до того обросший, что борода и длинные седые волосы на голове скатались в иных местах в колтуны. Он долго разглядывал Федора удивительно синими, яркими глазами, молчал и шевелил пальцами босых ног, от которых так дурно пахло, что хотелось зажать ноздри.
– Так это ты – Борис Черкашин, ты здесь проживаешь? – не выдержал Федор.
– Не ори! Я не глухой, слышу. Ну, Борис я, ну, Черкашин, говори дальше.
– Велено мне доставить поклон тебе из-за дальних гор, а от кого – ты сам знаешь. И слово велено сказать особое – дышло…
– Куда повернул, туда оно и вышло. Знаю, от кого ты поклон привез, знаю. Не сдох он еще, Емельян-то Колесин, катается по земле? Ладно, слова нужные я от тебя услышал. Считай, что до места добрался и приказанье наполовину выполнил. Что касается другой половины, ты мне после расскажешь. А теперь помоги мне божеский вид принять и покорми чем-нибудь, на базар сбегай, он тут рядом, денег я тебе дам.
– Мне торопиться надо, я…
– А ты не торопись, – оборвал его Черкашин, – меня слушайся. Как решу, так и будет. И Колесо твое мне не начальник. Здесь я порядки устанавливаю. Эх, помыл бы ты меня, парень, я уж до того принюхался, что никакой вони не чую. А ты вон носом крутишь, дышать не можешь… Обиходь хворого человека, на том свете зачтется…
Пришлось Федору подчиниться. «Ладно, потерплю, – думал он, – деваться мне все равно некуда, и помою, и накормлю, лишь бы толк от него был, помог бы мне, иначе…»
Дальше старался не думать – страшно ему становилось. И поэтому, чтобы не думать, еще проворней сновал по избе, приводя ее в мало-мальский жилой вид. Выкинул разбросанные тряпки, помыл пол, затопил печь, отыскал большой старый чугун и накипятил воды. Корыта в хозяйстве не оказалось, и пришлось мыть Черкашина, усадив на табуретку, прямо у порога. Зато нашлись овечьи ножницы, и он обкорнал ими хозяина, как барана, неровно, но почти под корень. Хозяин повеселел, помолодел, и синие глаза стали светиться еще ярче.
Сбегал Федор и на базар, после на скорую руку сварил похлебку, нарезал хлеб крупными ломтями и позвал: