Внутри меня был холод. Я был сам не свой. Я чувствовал себя пустым и опасным.
Сделав глубокий вдох, я нащупал первую веревку и резко за нее дернул. И тут же задребезжали мотки колючей проволоки. Я ожидал этих звуков, даже напрягся в предвкушении, и все равно сердце у меня подпрыгнуло.
Сейчас, подумал я. Сейчас начнется.
Всего восемь веревок. Четыре было у меня, четыре — у Эйзра. К каждой была привязана импровизированная погремушка, поставленная перед бункером Джордженсона, — восемь алюминиевых банок, набитых стреляными гильзами. Простые устройства, зато как работают! Я выждал минуту, потом очень нежно потянул за все четыре мои веревки. Деликатно, осторожненько. Если не слушал, не вслушивался по-настоящему, можно было пропустить. Но Джордженсон вслушивался. При первом же слабом дребезжании его силуэт напрягся.
Опять дребезжание — на сей раз дело рук Эйзра. Мы развлекались так минут десять, ускоряя ритм — звуки, тишина, опять звуки, — понемногу нагнетая напряжение.
Всматриваясь в позицию Джордженсона, я чувствовал силу. Вероятно, призраки себя так же ощущают. Будто ты кукловод. Потяни за веревку — и глупый деревянный солдатик тут же начнет подскакивать и дергаться. Я по очереди потянул за веревки, и звуки хлынули с мягкой, неопределенной бесформенностью. Может, гремучая змея, или скрип двери, или шаги на чердаке — сам решай, что это.
В какой-то момент мне захотелось остановиться. Я знал, что поступаю жестоко, но «правильно» и «неправильно» существовали в какой-то иной сфере.
Я услышал собственный смешок.
А потом меня будто отрезало от реальности. У меня крыша поехала. Закрыв глаза, я словно бы вышел из собственного тела и поплыл через темноту к позиции Джордженсона. Я был невидим. Я весил меньше, чем ничто. Я просто парил. Разумеется, это была игра воображения, но долгое время я действительно парил над бункером Бобби Джордженсона. Точно сквозь темное стекло я видел, как он распластался в своем круге мешков с песком, безмолвный и испуганный, слушающий, говорящий себе, мол, всё это фокусы темноты. Мышцы напряжены, слух напряжен. Вот сейчас, в это самое мгновение он посмотрит вверх, надеясь узреть луну или несколько звезд. Но ни луны, ни звезд нет и не будет. Он начнет беседовать сам с собой. Он примется вглядываться во мрак, желая во всем разобраться, но его усилия приведут лишь к тому, что мир предстанет перед ним в искаженном виде. Рисовые поля за периметром станут покачиваться и колыхаться, деревья приобретут силуэты людей, кочки травы поплывут в ночи, похожие на каски саперов. Сама местность превратится в аттракцион кривых зеркал: сплошь изгибы и отражения, и выскакивающие из ниоткуда монстры. «Спокойно, спокойно, — будет бормотать он. — Полегче, полегче, полегче…» Но легче не станет.
Я правда мог это видеть.
Я был там с ним, был внутри него. Я был частью ночи. Я был самой землей, всем и вся: светлячками и рисовыми полями, полночными шорохами, прохладным фосфоресцирующим свечением зла… Я был жестокостью… Я был пожаром джунглей, барабанами джунглей… Я был пустотой в глазах всех тех несчастных, моих мертвых друзей-идиотов, всех тех синюшных трупов юнцов, Ли Странка, и Кайовы, и Курта Лимона… Я был бранью у них на устах… Я был Вьетнамом… ужасом, войной.
* * *
— Жуть какая, — сказал Эйзр. — Мокрые штаны и мурашки по коже.
Он протянул мне пиво, но я покачал головой.
Мы сидели в тусклом свете фонаря у моего барака, сбросив ботинки и слушая пленку Мэри Хопкин на моем магнитофоне.
— Что дальше?
— Будем ждать.
— Конечно, но я по…
— Заткнись и слушай.
Какой у нее высокий, элегантный голос… Однажды, когда война закончится, я поеду в Лондон и попрошу Мэри Хопкин выйти за меня замуж. И такое тоже с тобой делает Вьетнам. Делает тебя сентиментальным. Хочется вдруг связаться с девчонкой вроде Мэри Хопкин. Ты внезапно понимаешь, что смертен, а потому пытаешься цепляться за собственную жизнь, за того мягкого, наивного мальчишку, каким был когда-то, но спустя некоторое время тебе становится грустно, потому что ты доподлинно знаешь, что никогда прежнего себя не вернешь. Просто не сможешь. «Такие были деньки», — пела Мэри.
Эйзр остановил пленку.
— Черт, мужик, — сказал он, — у тебя что, музыки нет?
* * *
Но вот вышла луна. Мы проскользнули назад на свои позиции и снова взялись за веревки. Теперь мы бренчали громче, настойчивей. Лунный свет поблескивал на колючей проволоке, возникали диковинные отражения и нагромождения теней, и огромная белая луна лишь добавляла смятения. Ничего нравственного не было на свете. Тьма была абсолютной. Мы неспешно подтащили банки поближе к бункеру Бобби Джордженсона, и от того, что в неверном лунном свете источник шума сместился, возникло ощущение надвигающейся беды, точно зло медленно ползет к бункеру по-пластунски.
В три часа утра Эйзр запустил первую сигнальную ракету.
Перед шестым бункером раздались легкий хлопок, потом шипенье. Ночь словно бы раскололась пополам. Белая вспышка расцвела в десяти шагах перед бункером.
Я запустил еще три сигнальные ракеты, и ночь превратилась в день.
Тут Джордженсон, наконец, сорвался с места. Он издал кроткий, низкий вскрик — даже не вскрик, а скулеж, затем сиганул в сторону и замер у груды мешков с песком, засел там, прижимая к себе винтовку.
— Вот так, — шепнул я. — Теперь ты понял.
Я мог читать его мысли. Я был там с ним. Вместе мы осознали, что такое ужас: ты уже не человек, ты — тень, ты выскальзываешь из собственной кожи, точно линяешь, сбрасываешь с себя свою историю и свое будущее, оставляешь позади всё, чем когда-либо был или хотел быть, или во что верил. Ты знаешь, что умрешь. Это не кино, и ты не герой, и ты можешь только поскуливать и ждать.
Теперь у нас было нечто общее.
Он был мне близок. Это не было сочувствием, просто близость. Его силуэт явственно выделялся на фоне горящих сигнальных ракет.
* * *
В темноте у моего барака ничего нельзя было разглядеть, за исключением горящего взора Эйзра.
— Хватит, — сказал я.
— Ага, как же.
— Серьезно.
Эйзр чуть растянул узкие губы.
— Серьезно? — переспросил он. — Для меня это чересчур серьезно… Я здесь главный игрок.
Когда он улыбнулся снова, я понял, что это безнадежно, но все равно попытался. Я сказал ему, что мы сравняли счет. Мы свое доказали, нет нужды добивать.
Эйзр уставился на меня.
— Бедный, бедный мальчик, — произнес он. Остальное было в его интонации и горящем взоре.
* * *
За час до рассвета мы приступили к последней фазе. Командовал теперь Эйзр. Я тащился за ним, думая, а вдруг сумею его придержать.
— Не принимай это на свой счет, — весело сказал Эйзр. — Есть у меня, знаешь ли, такой изъян: люблю доводить дело до конца.