Поскольку я уже признал, что езжу туда ради своеобразного самобичевания, я никогда ни от чего себя не оберегал. Я искал самые ужасающие зрелища: мерзость города, разумеется, и по контрасту – аккуратный миссионерский лагерь на северной стороне острова, где джунгли уничтожили так тщательно, что часто казалось, будто это Монтана. Здесь царил кошмар иного рода: ни алкоголя, ни попрошайничества, ни костров, но у’ивцы работали посыльными, помощниками фермеров, горничными и все время улыбались, улыбались, улыбались. И вот что было хуже всего: никто из у’ивских мужчин, работавших на миссионеров, не носил копья; они отказались от оружия, чтобы стать христианами, и без копий выглядели как-то непристойно, словно у них не было голов. Даже самые пропащие, самые безликие мужчины в Туи’уво ходили с копьями; нередко у них больше ничего и не было.
Я отправился на Ива’а’аку; огромные поля с овощами и древесные рощи уничтожили там еще давно, когда «Лилли» купил права на эту землю, чтобы устроить питомник для черепах. Теперь вырытое ими озеро превратилось в заросший пруд с водой черной и густой как мазут, с грязными и жирными от всякой отравы берегами, воздух над ним гудел вездесущими смерчами мух, привлеченных запахом смерти. Немногие жившие на острове сезонные рабочие с У’иву сторожили эту сточную клоаку, не отрывая глаз от горизонта в ожидании самолета, который снова привезет им работодателей.
Это был остров ожидания – земля, некогда чуждая самой идее ожидания. Местная культура никогда не была зациклена на прошлом – с чего бы? Ничто никогда не менялось. Но теперь, когда изменилось все, они могли думать только об утраченном. Так что они настороженно застывали, колеблясь между надеждой и отчаянием, и ждали, когда же их мир восстановится.
Это был последний день моей поездки, и я отправлялся на летное поле, чтобы сесть на самолет. Как всегда, я брал с собой коробки для проб, чтобы отобрать и сберечь интересные образцы, которые могут мне встретиться, и, как происходило уже не первый год, уезжал, не заполнив ни одной.
Как всегда, я шел по главной улице, после неожиданного ливня еще более вязкой, чем обычно, мимо шеренги протянутых рук, сквозь корпус у’ивцев, внезапно и безмолвно выросший передо мной и готовый схватить все, что я им предложу. К этому я тоже привык и подготовил полные карманы вещиц, пригодных, как мне казалось, для использования: не деньги, но кусочки сушеного манго, носовые платки (ими можно чистить копья или подтирать младенцев), орехи, перочинные ножики для тех, кто выглядел особенно плачевно.
На аэродроме пришлось ждать. Одна из компаний – вроде бы «Мерк» – в последнем порыве инвестиционного оптимизма оплатила постройку взлетной полосы, но забросила дело на полпути, так что полоса, как почти весь остров, была достроена лишь частично, и в этом виде использовать ее было еще затруднительнее, чем раньше. Трава и крохотные курчавые деревца прорывались сквозь гудрон, вспенивая поверхность вереницей потемневших суфле.
Ко мне медленно приближался мужчина. По какой-то причине возле аэродрома почти не бывало островитян – может быть, в силу привычки, потому что некогда это были королевские охотничьи угодья, а может быть, из страха, потому что они не любили самолетов, – и я, обмахиваясь на жаре, наблюдал за его приближением. Когда он подошел поближе, я сразу понял, что это иву’ивец. Иву’ивцев всегда можно было отличить: они были чуть мельче у’ивцев и темнее, и у них всегда оставался слегка оторопелый, растерянный вид, независимо от того, сколько времени они прожили на новом острове.
Этот мужчина был старше – лет сорока с чем-то – и как будто бы запущеннее большинства соплеменников; у его копья на острие была выщербина, а древко щетинилось занозами. На нем был саронг, когда-то, вероятно, синий, и я чувствовал исходящий от мужчины потный запах алкоголя, сладкий, как гниющие розы. Но, несмотря на все это, он странным образом выглядел вполне уверенно, и когда он поманил меня, я отчего-то пошел за ним.
На краю поля торчало несколько растрепанных и несчастных гуавовых деревьев, и мужчина показал на скрытый среди стволов тканевый сверток такого же неопределенного цвета, как его саронг. Когда я не двинулся и не взял сверток, он пнул его ногой, сверток развернулся, и я увидел, что это ребенок. Мужчина рявкнул, и ребенок встал. На нем была футболка, состоящая больше из дырок, чем из ткани, а волосы спутались в такой невероятный колтун, что я помню, как почти машинально подумал: нет, это придется сбрить и отращивать все заново.
Но потом я опомнился и сказал мужчине, что мне больше не нужны дети.
Мужчина уставился на меня в изумлении. Я, разумеется, уже отказывал родителям – особенно если дети были заметно изуродованы, – но они обычно принимали мой отказ тихо, сдержанно и кивали мне, возвращаясь к своему насесту у обочины. А этот, похоже, решил вести себя иначе. Я должен взять ребенка, сказал он, а когда я отказался, снова повторил: я должен его взять. Я не хочу ребенка, сказал я ему. У меня нет больше места для детей.
– Но это же такой маленький мальчик! – сказал он и, видя, что на меня это не действует, поменял тон на умоляющий: не хочу ли я взять этого ребенка? Он знает, что я богатый человек, добрый человек. Он даже знает, как меня зовут.
– Но-тон, – сказал он. – Но-тон, возьми ребенка, пожалуйста.
Ребенок все это время стоял со склоненной головой, и мужчина подтолкнул его ко мне.
– Возьми его! – взвыл он, а потом повторил эти слова, проорал их, потому что сверху спускался самолет, пропеллеры шумно вращались, он готовился к посадке.
Я отвернулся и пошел к самолету, а мужчина бросился за мной, схватив ребенка за руку.
– Он будет делать все, что ты хочешь! Все что хочешь! Ты все что хочешь можешь делать с ним!
Мужчина надрывно кричал, и что-то в его голосе, в его ярости, смешанной с отчаянием, заставило меня обернуться и посмотреть на него внимательнее. И тогда буквально на секунду – этот миг был действительно так краток – мне вдруг показалось, что я узнаю его. Его лицо оплыло от избытка алкоголя, глаза были желтые как сало, но что-то в подъеме его подбородка, во все еще стройных руках, крепившихся к шарику торса как паучьи конечности, не напоминало ли о мальчике с а’ина’ины, о том, кто так прямо и твердо держал голову, о том, чьи руки едва ощутимо скользили по мне, словно крылья насекомого?
А потом, даже не осознав этого, я обнаружил, что протягиваю руки и мужчина со стоном облегчения пихает в них мальчика – по-прежнему молчащего, со склоненной головой. Дверь самолета открывалась, трап опускался, и, спеша к нему, я услышал, что мужчина опять зовет меня.
– Что тебе еще надо? – крикнул я, стараясь перекрыть шум мотора. – Я беру его с собой!
– Ты должен мне что-то дать за него!
Несмотря на спешку, я слегка возмутился: сначала он умоляет меня взять ребенка, а теперь просит плату?
– У меня ничего нет, – сказал я.
– Пожалуйста! Но-тон! Что угодно! Я должен что-то получить за него!
Тогда я стал рыться в карманах, поставив мальчика на землю, нашел последний перочинный нож и передал ему вкупе с горстью фисташек. Он схватил их у меня из рук и убежал, придерживая копье над плечом в жесте явно триумфальном. На мальчика он ни разу не оглянулся. Мне вдруг стало жаль его: мальчик ему не был нужен, но мальчик был его единственным достоянием, единственным товаром, который он мог продать или обменять.