Я стоял, уставившись на место его исчезновения. Вспомнил ли он меня? Что не вспомнил, казалось невозможным. Но тем не менее эта встреча странным образом заставила меня сомневаться, встречал ли я его раньше. Та ночь в лесу, когда я пробирался по кустарнику с протянутыми руками и бежал, пока не натолкнулся на него, была одним из моих самых одиноких и отчаянных моментов, пережитых на Иву’иву. Я был бесконечно благодарен, что нашел его, – не только из-за его доброго отношения ко мне, но потому, что он оказался там словно бы специально, чтобы напомнить мне, что я есть, что я настоящий. Я часто чувствовал это на Иву’иву – как будто уплываю от себя, как будто мои атомы перестраиваются и становятся такими же непостоянными и невещественными, как солнечный свет, и чем дольше я там оставался, тем меньше был уверен в собственном существовании. В ту ночь я мог бы потеряться в лесу. Но не потерялся. Он нашел меня.
Как-то раз я отвлекся от хитроумных планов поиска черепах и за неимением дел поинтереснее некоторое время таскался с Таллентом и Эсме, пока они обходили деревню. (Мейерс позвал меня посмотреть на какие-то без сомнения потрясающие грибные заросли, которые он обнаружил чуть ниже на склоне, но я отказался.)
Впрочем, наблюдать, как Таллент и Эсме сидят на краю деревни и что-то строчат в своих записных книжках, было немногим увлекательнее. Через некоторое время Эсме отправилась мучать несчастную женщину, несшую вахту перед мясной хижиной, а я остался молча сидеть рядом с Таллентом, что-то усердно писавшим, и смотреть на маленькие жизни, которые деловито разворачивались перед моими глазами, пытаться узнать в детях постарше тех, кого я мог видеть младенцами.
Я думал про черепашье озеро и про еще не испробованные тропинки к нему, когда ко мне подбрела крошечная девочка с пучком травы в руке. Ей было, наверное, чуть больше года, для иву’ивского ребенка она была удивительно толстая и своим неуловимо серьезным видом напомнила мне того мальчика, к которому все время возвращались мои мысли.
– Привет, – сказал я. – Это что у тебя такое?
Она уставилась на меня. Некоторым сложно разговаривать с детьми, но я никогда не испытывал никаких затруднений. Достаточно лишь представить, что это какое-то разумное сельскохозяйственное животное: свинья, например, или лошадь. Вообще говоря, перспектива разговора с лошадью должна пугать гораздо сильнее, потому что лошади часто бывают весьма сообразительны и глубоко презирают тех, кого считают не заслуживающими внимания.
В общем, мы с девочкой мило побеседовали, и она в конце концов отдала мне траву (а я ее поблагодарил) и уковыляла прочь. Примерно посредине нашего общения я заметил, что Таллент больше не пишет и смотрит на нас, и когда она ушла, он сказал:
– Вы хорошо обращаетесь с детьми.
Я удивленно хмыкнул. Мне никогда не приходило в голову, что людей можно разделить на две категории – тех, кто хорошо обращается с детьми, и всех остальных – и что меня можно отнести к первой.
– Вы своих детей хотите? – спросил Таллент.
Это было еще удивительнее. Вы должны помнить, что в пятидесятые годы люди, особенно мужчины, не спрашивали друг друга, хотят ли они детей. Предполагалось, что дети будут, и привлекательность этой перспективы к делу не имела практически никакого отношения. Так делалось, и все: ты женился, ты где-то работал, ты заводил детей. У тебя мог быть один ребенок или несколько, твоя жена могла быть красивой или некрасивой, твоя работа – скучной или увлекательной, но других вариантов не было. Так что я сказал:
– Не знаю. Никогда об этом не думал. – И это была правда.
– Ммм, – сказал Таллент. – Мне кажется, еще задумаетесь.
Его уверенность меня покоробила. Он обладал особым талантом – заставлял человека почувствовать себя каким-то существом из изучаемой им книги, заранее обреченным на некую судьбу, очертания которой только ему и известны.
– А вы хотите? – огрызнулся я.
Он задумался, чего я не ожидал.
– Не думаю, – наконец сказал он.
– Почему?
– Просто это не для меня, – сказал он и улыбнулся – не мне, а куда-то вдаль, как будто увидел там что-то знакомое или кого-то знакомого. Я проследил за его взглядом, опасаясь, что он увидел Эсме, но там никого не оказалось – только сердцевина деревни, на этот раз пустая, если не считать костра, вокруг которого масляно переливался раскаленный воздух.
Только на двадцать шестой день я наконец-то добрался до черепашьего озера. Они были на месте и гребли ко мне с добродушием и мягким коровьим любопытством, и я вытащил двух поменьше, размером примерно с большую тарелку, из воды и положил каждую в картонную коробку с дырками.
Спускаться было не трудно, но получалось медленно. Я думал о том, как пометить свой маршрут, но пришел к выводу, что это неизбежно позволит другим воспользоваться моими достижениями. Я не мог, например, забивать в землю колышки или выцарапывать на деревьях знаки, не беспокоясь, что какой-нибудь будущий искатель (хотя в тот момент я не был вполне убежден, что их окажется столько, сколько предсказывал Таллент) обнаружит их и использует для собственных нужд. Так что в конечном итоге мне пришлось просто составить очень подробную карту, где каждый поворот и изменение направления отмечались не по ориентирам – потому что дерево, сегодня кажущееся ростком, через три или четыре года превратится в нечто совершенно неузнаваемое, – а по примерному расстоянию, которое отделяло один пункт от другого. Разумеется, мне приходилось все время ставить на землю черепах, чтобы что-то еще отметить, а потом снова их подбирать.
Добравшись до манамы за девятой хижиной, я притаился там и стал ждать, пока последние отблески света не исчезнут с неба; в этот или предыдущий приезд Эсме и Таллента наконец-то пригласили присоединиться к вечерним пирам вокруг костра, и они могли проводить там долгие часы, ничего не видя вокруг. Мейерс, как правило, коротал вечера в лагере, обрабатывая свои драгоценные грибы одной из многочисленных жестких щеточек, которые он привез с собой, и выпуская изо рта влажные потоки воздуха. Я прокрался за складами к своему старому дереву, где под ветками и пригоршнями мха спрятал несколько ящичков. Я привез с собой некоторое количество гранулированного корма для черепах, купленного в калифорнийском зоомагазине; когда я разложил свои запасы перед опа’иву’экэ, те некоторое время на них смотрели, а потом принялись есть, и я с облегчением уселся рядом.
Позже герпетологи напишут множество статей о необычных особенностях и свойствах этого вида, но никто не упомянет то, что мне казалось в них самым привлекательным и удивительным: от них исходило почти собачье дружелюбие в сочетании с кошачьей самозацикленностью. Поев, они несколько минут тыкались в меня, и когда я гладил их по панцирям, не отодвигались, не обижались, а только с наслаждением закрывали глаза, примерно как их предшественник семь лет назад.
Пока я сидел с ними, мне вспоминался тот разговор с Таллентом о детях. На протяжении последних двух недель одним из немногих моих удовольствий (и, безусловно, единственным развлечением) оставались деревенские дети. Я натыкался на них, когда они играли на краю деревни, а я возвращался после очередного дня бесплодных поисков черепахового озера, и, вглядываясь в их действия, я начинал видеть игры и правила там, где раньше мне виделась только беспорядочная суматоха. У них была одна особенно любимая забава – двое детей стояли друг напротив друга со скорлупкой на пальце. Они начинали крутить руками все быстрее, и тот, кому удавалось найти правильную скорость так, чтобы скорлупка не слетела с пальца, выигрывал.