– Я удивился, когда она на нас наткнулась, – пробормотал Ика’ана, как обычно, уставившись в пустоту. – Я не вспоминал о ней много лет. Много, много лет. А потом я ее увидел и подумал: а, так это ты. Так оно и было.
– Ика’ана, – сказал я, стараясь, чтобы мой голос не звучал сердито, потому что это было бы несправедливо и, уж во всяком случае, бесполезно, – почему ты нам раньше этого не говорил?
И тут он посмотрел на меня.
– Вы не спрашивали, – ответил он.
Может быть, я добывал нужные мне сведения не так быстро, как надеялся, но (пытался я себя успокоить) каждое новое открытие подсказывало мне, на какой вопрос искать следующий ответ. Теперь у меня имелось некоторое представление о возрасте Евы и о том, что такое мо’о куа’ау. Дальнейшие расспросы Ика’аны показали, что немой от рождения Ева не была, а это означало, что ее молчание, ее поведение являлись признаками поражения мозга или долгого отсутствия социальных связей, а не какого-то врожденного заболевания.
Так начинала складываться теория, которая сейчас кажется такой очевидной, что и теорией-то мне называть ее неловко. Я исходил из предположения, что опа’иву’экэ вызывает некое… некое что? Заболевание? Превращение? Состояние, которое ведет к неестественно долгой жизни – к бессмертной жизни. Но это пародия на бессмертие, потому что хотя такой человек и остается физически заморожен в том возрасте, когда съел черепаху, с его рассудком этого не происходит. Все понемногу рушится – сначала память, потом социальные тонкости, потом восприятие чувств и, наконец, речь, пока не остается только тело. Разум пропадает, растерзанный долгими годами, его расщелины и обходные дороги обваливаются от работы, на много десятилетий превысившей расчетный срок. Мне привиделось, что мозг Евы – это такой солевой лизунец, поверхность которого стерта до чистоты и гладкости карандашного огрызка. Конечно, такая жизнь должна подойти к концу, у любой жизни есть конец. Но он, по всей видимости, приходит не просто от старости, а от болезни, от несчастного случая, от убийства.
Странное чувство – возвращаться к этому открытию в семьдесят четыре года. Когда тебе двадцать пять, такие понятия воспринимаются только с научной точки зрения. Можно сказать, что возраст – это не предмет, доступный для понимания, им озабочены лишь старики, а старик – любой, кто старше тебя самого. Это предмет без значения, предмет, вызывающий скуку, излюбленная жалоба неразумных, слабых и болтливых. Старея и наконец состарившись, я все чаще размышлял о судьбе сновидцев, и сейчас мне совершенно ясно, что она из себя представляет: это проклятие. Наступает мгновение – ко мне оно пришло, пожалуй, несколько лет назад, – когда, даже не осознавая этого, ты уже не мечтаешь о продолжении жизни, а смиряешься с ее концом. Это происходит так резко, что не возвращаться в мыслях к поворотному моменту невозможно, но вместе с тем так подспудно, как будто все происходит во сне.
Но тогда мои мысли не были загромождены подобными деталями, и я знал, какие именно две вещи мне предстоит сделать; к сожалению, обе были крайне непросты. Прежде всего кто-то из нас – я или Таллент – должен был съесть опа’иву’экэ. Конечно, решение не идеальное – я заранее понимал, какой это будет цирк и какие опасности с этим связаны, – но оно было необходимо для подтверждения ключевой роли опа’иву’экэ в заболевании. Потому что существовала вероятность (не очень высокая, но все же), что роль опа’иву’экэ не так существенна, как я предполагал, – вдруг речь все же шла о каком-то генетическом дефекте, свойственном именно иву’ивцам: если им удавалось преодолеть определенный возрастной предел, им гарантировалось что-то вроде вечной жизни. Во-вторых (что еще важнее), мне нужно было вытащить как минимум двух сновидцев с острова и доставить в нормальную лабораторию, где можно проводить исследования, анализ крови и так далее. Как к этому подступиться, я не представлял. Но без этого шага получалось, что мы потеряли – я потерял – впустую больше пяти месяцев, что казалось целой вечностью (ирония такого подхода от меня не ускользала). Без тщательного лабораторного исследования я оставался просто с набором сказок, а выдумки меня никогда не интересовали.
Я начал с задачи чуть менее сложной – заготовки опа’иву’экэ для последующих экспериментов. Таллент и Эсме, как и следовало ожидать, пришли в ужас от моих планов. Начался долгий и временами злобный спор, в ходе которого Таллент по крайней мере признал целесообразность, да и необходимость моих действий, но отказался в них участвовать из принципиальных соображений, что мне показалось довольно слабой и ленивой отговоркой. Эсме же отказалась даже признать такое действие очередным логическим этапом исследования. Я кричал, что они интеллектуальные трусы и сентименталисты. Она кричала в ответ, что я хладнокровное и наглое чудовище, что я вот-вот разрушу все, чего они с Таллентом стараются добиться.
– И чего ж ты стараешься добиться, Эсме?! – вопил я в ответ. – Описывать в подробностях людское говно – вряд ли такая уж полезная работа!
К этому моменту мы орали так громко, что несколько деревенских жителей подошли к границе своих владений и с некоторым веселым интересом за нами наблюдали, указывая на нас пальцами и со смешками перешептываясь между собой. Таллент попытался нас унять, но было слишком поздно. Припоминать это страшновато, зрелище было довольно позорное.
– Как ты смеешь меня унижать! Я хочу им помочь!
– Да ничего ты не хочешь им помочь! Хотела бы, делала бы что нужно!
– Это ты не хочешь им помогать! Для тебя они не лучше насекомых, тебе плевать, что ты уничтожишь по ходу дела!
– Да я вообще не собирался ехать! Я поехал, потому что вам это было нужно!
– Я и не хотела, чтоб ты ехал!
Ну да, спор зашел в подобные дебри и продолжал бы в них погружаться, если бы Таллент – впервые за все время, что я его знал, в настоящей ярости – не вклинился между нами во плоти.
– Вы оба ведете себя чудовищно, – сказал он бесстрастным голосом. – Эсме, отведите сновидцев к реке и дайте им попить. Нортон, – он с яростью посмотрел на меня, и я вдруг понял, как редко он просит меня возиться со сновидцами, только вместо облегчения почувствовал обиду: он что, мне не доверяет? – пойдите пройдитесь. Прекратите это отвратительное поведение немедленно, оба.
– А как же опа’иву’экэ? – прошептал я, с ненавистью отмечая в собственном голосе нотки умоляющего нытья.
– Нортон, – сказал Таллент, и мое имя прозвучало так, будто он зачитывает целую страницу, – я понимаю, почему вы хотите пойти на этот… этот… эксперимент. Погодите, – он поднял руку, потому что я собирался его перебить. – Боюсь, это невозможно. Невозможно по техническим причинам и, кроме того, попросту нежелательно. Позвольте вам напомнить, что мы здесь гости. Что мы пользуемся любезным приглашением вождя. Не забывайте об этом, Нортон. Не забывайте, что этими копьями протыкают не только ленивцев и вуак.
Я молчал, и он тоже замолчал, глядя мне в глаза.
– Обещайте мне, – в его голос уже возвращались привычная мягкость, бездонное спокойствие, – обещайте, что не пойдете мне наперекор.