До такой степени я отдался этим знакомым, давно позабытым ощущениям, что поначалу не заметил, как Муа замедлил движение, а идущий рядом Фа’а совсем остановился. После очередного древесного чистилища мы вошли в еще одно луговое пространство, пятое или шестое по счету, – и тут перед собой, ярдах в пятистах, я увидел сверкающее озеро. Какое-то мгновение я не мог поверить, что оно существует. Не потому, что оно было очень большим (оно занимало примерно столько же пространства, сколько деревня), или очень красивым, или каким-то еще, а просто потому, что оно было. Точно так же, как я почти забыл, что такое быть на солнце – в настоящем солнечном свете, а не в той тюремной порции, какую каждый день выдавали нам вершины деревьев, – я забыл и каково видеть ограниченное водное пространство, которое не волнуется постоянным движением, а просто живет. Мне хотелось вбежать в него, почувствовать, как расходится его гладь, но, конечно, я этого не сделал.
– Опа’иву’экэ, – деловито сказал Муа.
Мы присмотрелись. Вокруг озера ничего не росло: ни тростника, ни деревьев, ни кустарников. Его границы были такие же пустые и четкие, как границы деревни, и позже я гадал, не по образцу ли этого озера ее выстроили. Но подойдя ближе (мы бессознательно двигались все вместе, как единый организм, словно это могло защитить нас от чего-то неизвестного, но страшного), я увидел сгусток крошечных, прозрачных яиц, покрывающих водное пространство: кучка тут, кучка там, хрупкие и элегантные, как стекло.
Подойдя еще ближе, мы увидели, что это вовсе не яйца, а пузыри, и как раз когда первый из нас уже почти вскрикнул, из воды появилась первая черепашья голова с приоткрытым ртом, со складчатой шеей, тянущейся к солнцу, с закрытыми глазами. А потом еще и еще, пока мы не насчитали на поверхности озера семь опа’иву’экэ. Звука никакого не раздавалось, даже плеска воды, и когда они снова погрузились в воду, на смену им появилась другая группа, на этот раз из шести черепах, включая трех детенышей с головами не больше грецкого ореха. Они поднимались и опускались в этом простом и трогательно оркестрованном представлении, а мы стояли и глазели на них с расстояния всего в несколько ярдов. В этот момент я заметил, что жужжание насекомых сменилось низким пением Фа’а, тем же (видимо), которое сопровождало его последнее столкновение с живым опа’иву’экэ, крошечным существом, плывшим вниз по ручью в начале нашего пути.
– Хавана, – заметил Муа, глядя на озеро. Много.
Он сказал что-то еще, и Таллент перевел:
– Иногда их много, иногда мало.
Он снова обратился к Талленту, сказал что-то более пространное, и я видел, что Таллент мотает головой, а Муа настаивает, а Фа’а, забывшись, издает слабый вскрик.
Таллент посмотрел на нас с ужасом:
– Он говорит, чтобы я выбирал какого захочу, и он мне поможет его донести.
В моем сознании что-то начало проясняться.
– Спросите его, можно ли мне кого-нибудь выбрать.
Таллент спросил и повернулся ко мне, качая головой:
– Он говорит, что только люди, которым исполнилось шестьдесят о’ан, могут прикасаться к опа’иву’экэ.
– То есть вы можете, потому что вам якобы шестьдесят о’ан, и он тоже может, потому что он старше.
Рядом со мной Фа’а переступал с ноги на ногу, глядя в лесную глушь на другой стороне озера.
Таллент переспросил Муа и кивнул.
– Спросите его… спросите, что будет, если прикоснуться к опа’иву’экэ до того, как тебе исполнится шестьдесят о’ан.
Я сразу же увидел тревогу на лице Муа. Его ответ был длинным и, судя по всему, запутанным; Таллент нахмурился, пытаясь сосредоточиться на словах Муа. Пару раз он прерывал его и просил что-то уточнить, а Муа продолжал отвечать торопливо, размахивая руками.
– Он говорит, – сообщил Таллент, и я понял, что он возбужден, по тому, как он заставлял себя говорить медленно и четко, – я, может быть, ошибаюсь, но он говорит, что кто прикасается к опа’иву’экэ, навлекает на свое семейство великое проклятие. Кто-то из родственников преступника достигнет шестидесяти о’ан, съест опа’иву’экэ, но через некоторое время этот человек постепенно потеряет свою аму и превратится в мо’о куа’ау.
А потом он вдруг неожиданно улыбнулся мне, именно мне, яркой, сияющей улыбкой, и я понял, о чем он думает: о первой неделе на острове, когда он рассказал мне историю про охотника и миф о мо’о куа’ау, о существе, которое живет без любви, без речи, которого Фа’а видел в глухих лесах Иву’иву. Много десятилетий спустя, вдумываясь в случившееся, я понимаю, что его торжество – наше торжество – было преждевременным (в конце концов, мы понятия не имели, что все это значит), но в то мгновение это было безумное облегчение, особенно, надо думать, для него: он все-таки не сошел с ума. Он следовал за историей, и она оказалась – ну если не правдивой, то уж во всяком случае достоверной. На самом деле, конечно, надежность или убедительность случившегося была примерно такая же, как если бы мы бросились в Нью-Мексико, потому что там, по слухам, в одном небольшом городке живут пришельцы, а потом жители городка независимо от этого рассказа подтвердили бы нам, что и сами видели пришельцев, но в тот момент логика и разные ее требования были на некоторое время позабыты.
– Спросите его, – велел я, – что случается, когда становишься мо’о куа’ау.
Таллент спросил.
– Тебя изгоняют, – сообщил он.
– Спросите его, – продолжил я – не буду лукавить, я был возбужден не меньше Таллента, – был ли он изгнан.
Таллент спросил, и долго, не меньше трех минут, Муа ничего не говорил, только смотрел на озеро, где опа’иву’экэ продолжали свой простой авангардный танец. Когда он наконец открыл рот, я отметил не столько его ответ, сколько печальный, свистящий выдох, за который этот ответ уцепился, так что я знал, что он скажет, еще не услышав слово.
– Э, – сказал он. Да.
Вернувшись в деревню (которая теперь казалась безнадежно уединенной, лишенной воздуха, изолированной), я совершил свою тюремную прогулку по лесу, снова и снова огибая поляну, а потом отправился к своему дереву. Дерево, которое я уже стал считать своим, было манамой и отличалось от других разве что относительным одиночеством; вокруг него росло мало других деревьев, и я мог сидеть или даже лежать на густом мху, который окутывал ствол и защищал его. Чтобы добраться до дерева, я пятнадцать минут шагал на запад от нашего лагеря, а потом свернул направо возле орхидеи особенно зловещего вида – из ее желтоватых бутонов вылезали две длинные завивающиеся тычинки цвета свежей крови.
Усевшись под деревом, я задумался о том, что знаю. Во-первых, я знал, что у’ивцы считают опа’иву’экэ священным существом. Во-вторых, я знал, что прикасаться к нему нельзя, если тебе не исполнилось шестидесяти о’ан, а если исполнилось, то надо его съесть. В-третьих, я знал, что в ходе иву’ивской церемонии участвовать в поедании опа’иву’экэ дозволялось только тем, кому уже исполнилось шестьдесят о’ан. В-четвертых, я знал, что люди довольно редко достигают столь почтенного возраста – это доказывала вака’ина вождя, когда присоединиться к нему смог только один его советник. В-пятых, я знал, что Муа и всем его спутникам больше шестидесяти о’ан (насколько больше – я в тот момент решил не задумываться), и это означало, что все они ели опа’иву’экэ. И в-шестых – шестым было свидетельство Муа о проклятии: если кто-то прикасается к опа’иву’экэ раньше условленного времени, он обрекает кого-то из своего семейства на участь мо’о куа’ау и, следовательно, на изгнание.