Дед, наоборот, хотел жить, курить, рассматривать фотографии, чинить бытовую технику, читать газеты, систематизировать архивы, засыпать и просыпаться с любимой женой. Хотел умереть дома, в конце концов. Но я ему мешал, своими дурацкими руками возвращая в больничную постель. Сейчас думаю – зачем? Все равно медицина в том заведении была ниже плинтуса.
К утру мы оба вымотались. Дед больше не бунтовал. Лежал неподвижно, глядя в потолок, пальцами что-то суетливо закручивая поверх одеяла, как будто собирал конструктор.
Чтобы отвлечься от окружающего депресняка, я начал рассказывать ему историю Ирочки, которая, в параллельном мире, жива-здорова, на пенсии, собирает в саду-огороде последний урожай осени. У нас тут, в местах отдаленных, все заметает снегом, а там, в далекой Украине, еще висят на деревьях… как житель Севера, я не знаю, что у них там висит в конце октября, но пусть это будут яблоки и груши из старой песни.
Когда спину начинает ломить от работы, Ирина садится на веранде отдохнуть и написать заодно новогоднюю открытку брату и невестке.
– Вот послушай:
Дорогой Митя! Дорогая Галина Алексеевна!
Поздравляю вас с наступающим Новым, 1999 годом!
Желаю вам здоровья, благополучия и душевного покоя! И, как говорят на Украине: «Хай ваше небо даруе сонце, земля – квiта, унуки – любов!»
У меня все по-прежнему. Ращу сад, в этом году уже плодоносили некоторые деревья. Ягод было много в предыдущие года, а главное – я чувствую себя лучше физически.
С искренним уважением,
ваша Ирина
Жизнь у нее в целом сложилась ничего – неплохая. Перед войной девочка поступила на иняз. Прекрасно училась. Вечерами гуляла над Днепром с красивым мальчиком. Между поцелуями они фантазировали о будущем. Завтра была война. На рассвете падали бомбы. Явились немцы, чей фюрер страдал австрийской болезнью – антисемитизмом. В Вене, представляешь, до сих пор обижены на евреев за то, что те в двадцатые годы были богаты, а все остальные – нет. Когда на Крещатике рванули дома, заминированные отступающими почтальонами, немцы совсем озверели и выместили злобу на евреях. Думала тогда, не дай бог тоже примут за еврейку. Немцы, они дотошные, вдруг раскопают мамину девичью фамилию. Соседи иногда выдавали друг друга, позарившись на жилплощадь. Кто первый донесет – тот не еврей. Но мама тихо-мирно умерла в сорок третьем, лежит под деревянным крестом с табличкой «Филимонова Е. К.». При немцах кресты потеснили на кладбищах пирамидки со звездами. Ирина уцелела. После войны, конечно, было неприятно ходить с клеймом «проживала под оккупацией». Из-за этого распределили в Житомир учительницей французского, который там никому не нужен. Зато оживились местные женихи. Красивой девушке в любой глуши есть из чего выбирать. Вышла за инструктора гороно. На десять лет старше, непьющий, положительный. Всегда с уважением. Появились двое детей, девочка и девочка. Улучшились жилищные условия. Мужа обещали перевести на работу в Киев. А это теперь столица. В год Африки ей разрешили Болгарию. Несебр. Настоящие иностранцы. Французский поцелуй на берегу. Было так хорошо погрузиться в любимый язык. Потом, конечно, раскаяние, бессонница. А с другой стороны, имеет замужняя женщина право на одну незабываемую ночь? Девочки выросли. Вышли за военных. Разъехались. Муж все время на работе, потом умер. Хоронили в номенклатурной зоне, на полупочетке, уже в Киеве. Пенсию ей начислили не сто двадцать, как полагалось с ее стажем, а только девяносто. Спасибо оккупации. Но если осторожно, то можно было давать частные уроки французского. Давала уроки. Исправляла ошибки в письмах смелых девиц, выходивших замуж по переписке. Тогда уже никто ничего не боялся. Деньги и флаги стали другими. Материализовались нищие. Город, как планета, описал круг и принес Ирочку обратно в детство. «На улице опять много людей, которым нечего есть», – писала она брату. Решила, что жить в Киеве дорого и опасно. Продала квартиру. А что? Дети взрослые, на своих ногах. В Житомирской, почти родной, области взяла домик с садом и доплату в валюте. Все у нее хорошо. Шлет тебе приветы, ждет в гости.
Когда я закончил рассказ, пациент на соседней койке тяжело вздохнул:
– Живут же люди! Завидую.
Ответить было нечего. Повисло молчание, в котором неожиданно чеканно прозвучал голос деда:
– Херня твоя история! Померла она и улетела в царство бесплатного мороженого, на тот свет.
Сказка, однако, подействовала, дедушка заснул. Сосед, к моему большому удивлению, оживился, сел на кровати и попросил закурить. Я ответил, что не чувствую морального права раздавать сигареты в реанимации. Он махнул рукой:
– Мое здоровье беречь незачем. У меня сын разбился на машине.
Жалость к себе – страшный яд, хуже никотина.
9
В старину люди так легко не сдавались. Хоронили друг друга и жили дальше. Говорят, их утешали религия, легион угодников и лично бог. Но я не верю, что люди столетней давности наивно верили в магическую силу прикосновения трех пальцев к четырем частям тела. Россия, которую мы потеряли, вряд ли была населена такими дураками, как мы сейчас. Вряд ли.
Чем они точно отличались, историки не дадут соврать, так это частотой истерик, которые они закатывали с легкостью необыкновенной, ежедневно, при любой погоде, в публичном пространстве и частной жизни, по всей империи, от Финляндии до Камчатки. Душевные бури, расслабляющие нервную систему. Старые добрые истерики. Слезы рекой. Театр для себя. Эмоциональная свобода, которую мы напрочь утратили в нашем концлагере иллюзий, где приходится быть таким сдержанно-ироничным, потому что жопа чувствует грозное присутствие невидимых модераторов.
А когда-то Россия рыдала абсолютно свободно. Сколько хотела! Сморкалась в белый жандармский платок и с новой силой проливала слезы. Мужчины и женщины, дворяне и разночинцы, помещики и помещицы, черное и белое духовенство, поэты над поэмой, инженеры над чертежом, государь над манифестом, генералы на поле битвы, депутаты от умиления, террористы от гордости, журналисты за компанию, полицейские на месте преступления, мистики, сами не зная о чем. Только Чехов не плакал, и это его сгубило.
Елена Карловна плакала, как вся Россия. У нее были на то причины. Из четверых детей, рожденных ею в первом браке, двое умерли, двое оказались в эмиграции.
Среди них Володя, первенец, в 1920 году защищавший Перекоп от товарища Фрунзе. Очень жаль, что Володя тогда не справился, не оправдал наших надежд, не сдержал волну Гнилого моря, поднятую Красной Армией. Продул всухую тот гнилой морской бой. Соль Сиваша разъела Володины сапоги. Они утонули. Родина осталась там, под водой, на подошвах сапог, в ледяной ноябрьской слизи. Босой, как Ахиллес, Володя в Севастополе поднялся на борт корабля и ушел к турецкому берегу.
По-турецки сидя на палубе, он распевал шансонетки и готовился к новым подвигам, но в Константинополе узнал, что он больше не герой, а головная боль в заднице Антанты, понятия не имеющей, чем занять этого плохо одетого, но хорошо вооруженного русского. Для начала Володю засунули в унылый концлагерь на греческом острове, с древности населенный призраками вонючих лесбиянок. Ничего лучше Антанта не придумала, потому что истратила весь интеллект на унижение Тройственного союза. Юноша терпел, понимая, что облажавшихся не любят, а он, что греха таить, струхнул в ноябре двадцатого, когда товарищ Фрунзе погнал через Перекоп красную волну.