– Официантом особенно. И все у тебя будет падать из рук.
– Или мы втроем заживем в поселении Явниэль. На ферме твоих родителей. Будем в теплицах выращивать цветы, как твоя сестра и ее муж. Обновим фруктовый сад. Барух даст нам денег, и мы постепенно восстановим все, что развалилось. Организуем образцовое хозяйство. Мы с Дими будем целыми днями ухаживать за животными, а для тебя построим студию, с компьютером, чертежным столом. И аэродинамическую трубу, если ты объяснишь мне, что это такое. Вечером, перед закатом, мы втроем будем работать в саду, а с последним светом дня – собирать мед из ульев. Если ты захочешь взять и Теди, я ничего не имею против. Станем жить маленькой коммуной, безо всякой лжи, без уродства и злобы. Увидишь, как Дими раскроется, воистину расцветет. А ты и я…
– И ты, разумеется, будешь вставать каждое утро в половине пятого, сапоги, заступ, кирка, ликование в сердце и саженец в руке, ты осушишь все болота и голыми руками покоришь пустыню.
– Не насмехайся надо мной, Яэль. Я признаю, что многому мне предстоит научиться. И прежде всего – любить тебя. Но я всему научусь.
– Конечно, научишься. Заочно. Или в Открытом университете по радио.
– Ты меня научишь.
И вдруг, в порыве трусливого дерзновения, Фима добавил:
– Ты и сама знаешь, что сказанное тобою отнюдь не все правда. Ты тоже не хотела ребенка. И Дими ты тоже не хотела. Прости. Само вырвалось. Но Дими я люблю больше жизни, и я его хочу.
Яэль стояла над Фимой, сгорбившимся на низкой скамеечке; были на ней истрепанные трикотажные брючки, темно-красный свитер, тоже слегка потертый. Яэль изо всех сил сдерживалась, чтобы не отхлестать Фиму по его пухлым щекам. Глаза ее были сухи, лицо будто постарело, сморщилось, словно это вовсе не Яэль, а ее старая мать склонилась над ним, и к ее запаху – запаху черного хлеба и маслин – прибавился еще и запах простого туалетного мыла. И сказала она с удивлением, со странной улыбкой, обращаясь и ни к нему, и ни к себе:
– И это тоже случилось зимой. И тогда тоже был февраль. Через два дня после моего дня рождения. В тысяча девятьсот шестьдесят третьем году. Вы с Ури были погружены в политический скандал “Дело Лавона”. Миндальное дерево за окном нашей квартиры в квартале Кирьят Йовель зацвело. И небеса – совсем как сегодня – были такими чистыми, голубыми. По радио пела Шошана Дамари. Я ехала в громыхающем такси к гинекологу на улицу Пророков, однажды сказавшему мне, что я похожа на Джульетту Мазину. Через два с половиной часа я возвращалась домой, по странному совпадению – в том же самом громыхающем такси, с фотографии над зеркалом заднего вида на меня смотрела Грейс, принцесса Монако, все было кончено. Помню, я опустила жалюзи, задернула шторы, легла в постель, слушала Шуберта, а после музыки – лекцию о Тибете, о далай-ламе, я не вставала до самого вечера, а вечером вновь полил дождь. Ты в тот день уехал рано утром вместе с Цви Кропоткиным на краткосрочный исторический симпозиум в Тель-Авивском университете. Это верно, ты сказал мне, что хочешь пойти со мной, отказавшись от поездки в Тель-Авив. Верно и то, что я ответила: “С чего бы вдруг? Жаль, если ты пропустишь семинар. И это ведь как зуб мудрости удалить”. А вечером ты вернулся, воодушевленный, светящийся, ибо тебе удалось поймать известного историка Иакова Талиона на каком-то мелком противоречии. Мы убили его, но молчали. И до сегодняшнего дня я не хочу знать, что делают с этим. Меньше однодневного цыпленочка. Бросают в унитаз и спускают воду? Мы с тобой убили его. Только ты сразу забыл. Даже не спросил, как все прошло. Главное – все позади, с этим покончено и теперь можно рассказывать мне, как ты заставил великого профессора Талмона краснеть на трибуне. А вечером ты умчался к Ури, потому что в автобусе, возвращаясь из Тель-Авива, вы так и не успели завершить вашу дискуссию по поводу всех последствий так называемого “дела Лавона”. А сегодня нашему мальчику было бы уже двадцать шесть. Может, он и сам был бы уже отцом одного, а то и двух детей, и старшему почти столько, сколько сейчас Дими. И мы с тобой ехали бы сейчас в центр, чтобы купить аквариум с золотыми рыбками для наших внуков. Куда, по-твоему, сбрасывают стоки Иерусалима? Может, прямо в Средиземное море текут они по руслу Нахал Сорек? А Средиземное море омывает берега Греции, и там, среди волн, подобрала его дочь царя Итаки. И нынче он, кудрявый юноша, лунными ночами играет на лире, сидя на берегу в Итаке. Мне кажется, что профессор Иаков Талмон умер несколько лет назад? Или это был профессор Иехошуа Правер? И Джульетта Мазина тоже умерла? Я приготовлю еще кофе. Очередь в парикмахерской я давно прозевала. Тебе бы тоже не помешало постричься. Впрочем, тебе это не поможет. А ту песню Шошаны Дамари ты помнишь? “Звезда сверкала в темноте, и вой шакала вторил ей в ущелье…” Вот и забыли все и песню, и великую певицу…
Фима закрыл глаза. Весь сжался, но не от страха, что сейчас отвесят ему пощечину, а в надежде на нее. Будто не Яэль и не мать Яэль, а его собственная мать склонилась над ним и требует, чтобы он немедленно, сию же секунду вернул ее синюю шапочку. Но почему она думает, что шапочка у него? И почему Яэль решила, что это был мальчик? А что, если девочка? Маленькая Яэль с мягкими волосами и нежным лицом Джульетты Мазины? Не открывая глаз, он положил руки на стол, опустил на них голову В ушах зазвучал гнусавый, назидательный голос профессора Иакова Талмона, утверждавшего, что Карл Маркс понимал человеческую природу слишком наивно и догматично, если не сказать – примитивно и одномерно. И Фима ответил ему вечным вопросом отца Яэль:
– В каком смысле?
И чем больше Фима размышлял над этим, тем меньше удавалось ему приблизиться к ответу. А тут еще за стеной, в соседней квартире, молодая женщина запела старую песню, которая была так популярна много лет назад, песню о парне Джонни: “Никто не будет таким, как мой Джонни, как парень, кого все зовут Джонни-Гитара”
[33]. Эта нежная песенка, доносившаяся из-за стены, показалась Фиме такой беспомощной, жалкой, ребячливой. Петь эта женщина явно не умела. Фима вдруг вспомнил – хотя с тех пор минуло уже больше половины жизни, – как однажды в полдень они с Яэль занимались любовью в каком-то маленьком пансионе, на горе Кармель, в Хайфе, Яэль тогда делала доклад на симпозиуме в Технионе, а он поехал с ней. И у Яэль взыграла фантазия: он – чужеземец-захватчик, а она – невинная девушка, стыдливая, перепуганная. Фима надумал соблазнить ее – медленно, не торопясь, проявив максимальное терпение. И ему удалось доставить ей наслаждение, столь похожее на боль, исторгнуть из самого ее нутра крик – мольбу о помощи, стоны, полные изумления и нежности. И чем глубже он входил в роль, тем острее и мощнее становилось удовольствие, в кончиках пальцев, в каждой клеточке его тела обострялось таинственное чувство, посредством которого он точно знал, что именно доставит ей наивысшее наслаждение, будто ему удалось внедрить своего тайного агента в паутину нервов, что оплели ее позвоночник, слиться с ней, стать плотью единой, и взаимные прикосновения перестали быть проявлением любовной близости, а обратили его и ее в нечто целостное, утоляющее жажду обоих. И в тот полдень он чувствовал себя не мужчиной, любившим женщину, а тем, кто изначально обитал в ее лоне, которое отныне было не ее лоном, а их лоном, и его мужское естество принадлежало не ему, а им обоим, и кожа его облекала не его тело, а оба их тела.