— Не поможет уже аптека, — с тоской выдохнул Кузьмичёв. — Ты потом напиши моему братцу в Коломну, Демарин, соври, что меня в бою сразили…
— Напишу, Кузьмичёв, — с комом в горле пообещал Ваня.
Душу его терзали жалость и жестокая досада. Ведь две недели назад они с Кузьмичёвым, молодые и здоровые, были героями, и сам полковник Иван Митрич Бухгольц хвалил их перед общим войсковым строем. При штурме ретраншемента полурота Кузьмичёва правильными ружейными залпами отразила атакование джунгар, а отряд Демарина перекрыл ворота в фортецию. Два поручика переломили ход сражения. И всё было так славно!
Впрочем, конечно, нет. Уже тогда было не славно. Уже тогда всем стало ясно, что в гарнизоне появился огневой язвенный мор, хотя поначалу его принимали за скорбут. А скорбут обнаружился ещё на Введенские дни. Но эту хворь ждали. Скорбут при зимовке — дело обычное. С ним справилась бы аптека, которую, хотя и с опозданием, выслали вслед войску в обозе.
Скорбут начинался затяжным бессилием и лёгким помрачением ума. По телу расползались синяки, глаза потихоньку желтели, дыхание делалось тухлым, царапины не заживали. Вскоре под волосами проступала кровь. Цирюльники брили солдат, но головные платки у больных, рубахи и подштанники заскорузло коробились. Люди теряли волю, их дёргало от любого громкого звука. Поражённых скорбутом отправляли в гошпиталь.
Солдаты не хотели в гошпиталь, подолгу скрывали признаки скорбута, но рано или поздно напасть брала своё: у заболевших опухали ноги, а ломоту во всём теле ночью выдавали стоны. Впрочем, гошпиталь не был смертным приговором. Скорбут убивал медленно. Больные могли исцелиться чесноком или хвойными отварами. Вот только запасы чеснока в ретраншементе уже закончились, а ёлки и пихты не росли в степи. Нужные лекарства должен был доставить обоз. И в ожидании исцеления больные тлели, как сырые головни. У них темнели дёсны и выпадали зубы, а раны источали зловонный гной.
Одной казармы для гошпиталя не хватило, и Бухгольц приказал отдать для больных вторую, а потом и третью землянку. Он лично каждый день навещал гошпитали и подбадривал солдат, а караульных наказал нарядами за то, что не проветривают казарму и не переворачивают тех, кто без сознания.
— Господин майор, — обратился Бухгольц к Шторбе-ну, — нельзя ли хотя бы недужным постирать платье и прожарить его от вшей?
— Невозможно, господин полковник. Снег топить дрова надобны.
— У нас не боярская портомойня, чтобы тряпки щёлоком в лоханях с горячей водой стирать. Способно будет просто вальками в проруби отбить.
— Ежели в прорубях бельё отбивать, Иван Дмитриевич, тогда сушить его людям придётся у себя на теле, — пояснил Шторбен. — А для малодвижных сие означает неизбежную простуду и смерть. Лучше в грязи, но в тепле.
Бухгольц недовольно поморщился.
— И много у нас грязных, но тёплых?
— На нынешний день в гошпиталях триста семьдесят семь душ.
— Спаси нас боже, — мрачно произнёс Бухгольц.
— Господин полковник, — подошёл подпоручик Ежов, — дозвольте обратиться? Мне матушка говорила, что в крайних случаях за недостатком средств от скорбута у нас в деревне крестьяне смоляную воду пили или ржавые гвозди в меду настаивали и затем облизывали.
— Сумраки народные, — презрительно усмехнулся Шторбен.
— В нашем положении даже бабкиному шёпоту доверишься, — хмуро возразил Бухгольц. — Медов в провианте нет, а смоляной водой озаботимся. Благодарю, Ежов. Кто из офицеров ещё чего вспомнит — сообщайтесь.
Но оказалось, что скорбут — ещё полбеды. Из батальонов командиры докладывали, что у солдат завелась другая зараза — язвенная. Сперва всем казалось, что язвы — от скорбута: мол, расчесали укус от вши или блохи, он и загноился, или чирей вылез от грязи и прорвался. Потом стало ясно, что дело не в скорбуте. Скорбут выглядел не так. Язва зарождалась с красной сыпи, которая за неделю превращалась в пузыри, а пузыри лопались, и открывались гниющие дырки. Человека охватывал жар, за три-четыре дня разгоралась лихорадка, и заболевший умирал. Язва убивала стремительно.
— Сие не скорбут, проистекающий от лежалой пищи, — сказал Бухгольцу Шторбен. — Полагаю, оное есть некая опаснейшая пестиленция.
— Откуда?
— Полагаю, надуло от степняков. Экие ветра катились.
Первым офицером, который умер от язвы, оказался Кузьмичёв.
Здесь, в ретраншементе у Ямыш-озера, умерших и убитых не хоронили — не имело смысла долбить промёрзшую землю. Джунгар просто спихнули в лощину за северным бастионом, и снегопад быстро засыпал степняков. А своих покойников складывали в степи поодаль от крепости в длинный ряд друг на друга. Могилу решено было выкопать весной, когда земля оттает. Мертвецы лежали без гробов и саванов, в одних лишь куцых камзолах: для гробов не имелось досок, а для саванов не хватало холстов. Жуткий вал из трупов солдаты прозвали «поленницей»; вместо «умер» говорили «пошёл в дрова». Караульные на куртинах старались не глядеть в сторону могильника; каждый поневоле примерял на себя: каково ему будет лежать в «поленнице»? Окоченевших покойников заметало порошей, но потом обдувало ветром.
Где-то там, в нижнем слое мертвецов, покоился и Петька Ремезов. Ваня сам отыскал его под бастионом наутро после первой джунгарской попытки взять ретраншемент. Ваня помнил тот безмятежный рассвет, когда маленькое блестящее солнце в алом молоке зарева поднялось над краем опустевшей степи. Солдаты, озираясь, выступили из крепости. Проход между редутом и ретраншементом был завален убитыми джунгарами, из снега торчали ноги лошадей. Ваня оттаскивал и переворачивал тела степняков, видел смуглые лица с узкими, будто зажмуренными глазами — в их морщинах уже сверкал иней. Сначала Ваня заметил барабан, а потом и Петьку. Петька скорчился на боку. В зубах у него торчал кляп из рукавицы. Ваня содрогался, выдирая эту рукавицу с таким усилием, какого не применяют к живому человеку: из горла у Петьки натекла кровь, и кляп замёрз во рту комом бурого льда. Ваня еле закрыл Петьке челюсть — наверно, сломал застывшие хрящи.
Теперь Петька лежал под грудой товарищей, и это очень мучило Ваню. Похоронить — значит, попрощаться, чтобы усопший отпустил на волю. А Петька не отпускал. Своей незавершённой смертью он томил Ванину совесть. Ваня не сумел уберечь Петьку. Старался, но не сумел. А ведь обещал Маше, что убережёт. И в душе у Вани рушились все те гордые и печальные картины, которые он себе вообразил, — будто гибнет в дальнем походе, отвергнутый Машей, но во имя неё. Да пусть он трижды погибнет, пропадёт и сдохнет, — он её обманул, он потерял её брата, и Маша уже никогда не станет вспоминать о нём, о Ване Демарине, хотя бы с сожалением. Вина за Петьку была жестоким ударом по наивным мечтаниям. Раньше Ване незачем было жить, а сейчас незачем стало умирать. И что делать дальше?
Однако всё изменилось после второго джунгарского приступа. В том ночном бою Ваня не думал ни о чём, кроме исполнения приказа. Маша, Петька, былые мечты и муки совести — всё куда-то провалилось: надо было любой ценой перегородить ворота, и ничто больше в мире не существовало. А потом, уже на другой день, Ваня осознал, какой он молодец. Не герой, конечно, — истинному солдату приличествует скромность, — но почти герой.