Заблестела маковка церкви. За нею на миг возникло прозрачное пространство, где угадывались очертания причудливых зданий и башен. Впрочем, возможно, что Артему это лишь показалось. Мысли его были о другом.
Самолет стал снижаться круто-круто, почти падал. Кей даже взвизгнул тихонько и вцепился в борт. Побежали под колесами кусты и кочки. Толчок… И почти сразу аппарат замер посреди ровной лужайки.
Артем узнал эту лужайку. В ста шагах от дома!
Подбежал Бом, взвалил на борт тяжелые лапы, заулыбался розовой пастью. Максим потрепал его по украшенным репьями ушам. Рядом высоко прыгал рыжий Евсейка — и при каждом скачке ухитрялся сделать лапами множество движений.
Кей, не дожидаясь трапа, махнул через борт. Упал на четвереньки, вскочил. Артем дождался, когда Максим сбросит лесенку. Выбрался.
— Пока… — шепотом, без улыбки сказал Максим и протянул руку в полосато-голубом обшлаге. Артем осторожно пожал ее — пальцы были тонкие и легкие, как трубчатые птичьи косточки.
— Пока… Максим.
Бом все прыгал и ластился.
— От винта, — строго сказал ему летчик. Бом отскочил. Винт взорвался шуршащим свистом, и самолет взлетел почти без разбега. Евсейка перепуганно сел, по-человечьи раскинув задние лапы. Кей запоздало замахал вслед парусиновой птице. Она ушла за тополя.
Кей взял Артема за руку.
— Пошли.
— Да, скорее! — рванулся Артем. Хотя непонятно: куда спешить?
— Нет, не скорее. Нельзя торопиться.
— Почему?
— Нарушишь структуру…
— Ох и зануда… — И Артем пошел рядом с Кеем неторопливо (тот опять слегка прихрамывал). Внутри у Артема все стонало от непонятного ожидания, и под левой лопаткой напомнила о себе колючая боль.
Из кустов цветущей сирени повернули к дому.
Нитка стояла на крыльце. С распущенными по плечам волосами, в цветастой, очень широкой кофте, которая охватывала ее колоколом.
Артем и Кей подошли. Стали.
— Нагулялись? — сказала Нитка. — Ох и бродяги. Я жду, жду… Кей, почему ты опять такой растрепанный? Нет на тебя управы…
Из дверей показалась Лелька. Подскочила, ухватила Кея за рубашку. Заставила нагнуться, что-то зашептала в ухо. Он закивал. Потом независимо сообщил Нитке и Артему:
— Мы пошли, погуляем. — И они пошли.
— Опять! Тём, посмотри на этого беспризорника! Не успел появиться, и снова…
— Беспризорник и есть, — сокрушенно согласился Артем.
— Ты возьмись за него наконец.
— Ладно, — и Артем встал к ней близко-близко. Щекой коснулся ее волос.
Из кустов к Лельке и Кею вышел мальчик. Похоже, что Зонтик. Только в незнакомой одежде. В старинном матросском костюме, вроде как у Максима, только солнечно-желтом. И они пошли втроем.
Потом их догнал маленький желтый скворечник на петушиных ногах. Втиснулся между Кеем и Лелькой. Они взяли его за тонкие обезьяньи ручки.
— Кей! Чтобы к ужину был дома! А то я не знаю, что с тобой сделаю! — пообещала с крыльца Нитка.
Ребята не оглянулись. Спинами они говорили: «Мы немало повозились с вами, сделали все как надо. Теперь дайте нам заняться своими делами».
Над Пространствами поплыл знакомый полуденный звон.
БАБУШКИН ВНУК И ЕГО БРАТЬЯ
Ты каждый раз, ложась в постель,
Смотри во тьму окна
И помни, что метет метель
И что идет война.
С. Маршак. Зимний плакат. 1941
ДОСКА НА СЕДЬМОМ ЭТАЖЕ
Когда я родился, бабушка хотела, чтобы меня назвали Алешей. Но это было никак нельзя. Мама и отец решили, что я буду Александром. И я стал Сашей.
Но бабушка, если мы были одни, часто называла меня Аликом. Алик ведь может быть и Александром и Алексеем — одинаково…
И в летнем лагере меня стали звать Алькой. Услышали, как бабушка, когда она приезжала в родительский день, называла меня так, и многие это подхватили. Может, потому, что и без меня в отряде было восемь Саш, Сань и Шуриков.
Я не спорил. Мне и самому это нравилось.
И ребята нравились. И лагерь. Здесь было совсем не то, что в школе.
Можете считать меня кем угодно: злодеем, психом, садистом, но я понимаю тех молодых солдат, которые вдруг хватают автомат и — веером по своим обидчикам. По всей этой дембельской и дедовской сволочи, которая издевается над первогодками. Над теми, кто слабее.
Потому что я знаю по себе, как могут довести человека. И не в какой-нибудь там казарме, а в нашей замечательной школе-гимназии номер шесть — такой английской и такой джентльменской, такой музыкальной и такой танцевальной, такой знаменитой на весь город…
Первые три класса я проучился там нормально. Крепких друзей не завел, но и не приставал ко мне никто. Четвертого класса, как нынче водится, в гимназии не было, после начальной школы — сразу в пятый. В этом пятом люди оказались уже не те, что прежде, появилось много новеньких. Среди них — Мишка Лыков, которого все почему-то звали Лыкун-чиком. Говорили, что папаша Лыкунчика ворочает делами в каком-то банке. Не знаю. Дорогими игрушками Лыкунчик не хвастался, в гимназию приезжал не на папиной машине, а на трамвае. И богатыми шмотками не выделялся.
Выделялся он другим — подлым характером. Любил по-выделываться перед тем, кто не может дать сдачи. Самым таким неумеющим в классе оказался я. Потому что по натуре своей я трус, никуда не денешься.
Лыкунчик это почуял быстро.
У него была компания приятелей, человек пять. Вот с ними-то он и начал меня изводить. А остальные помалкивали.
Изводили подло. Бить почти не били, только изредка дадут по шее или поваляют в сугробе. Но все эти щипки и тычки, подначки, дразнилки… Соберутся вокруг и давай припевать:
Милый мальчик, съешь конфетку
И утрись скорей салфеткой… —
и тряпкой, которой вытирают доску, по губам…
Потом деньги стали с меня трясти. Ну, я один раз отдал, сколько было:
— Подавитесь, только не лезьте!
Но они снова. Тогда я не выдержал, рассказал дома.
Бабушка пошла к нашей директорше. Лыкунчика и его друзей поругали. Даже папашу Лыкова вызывали, и был слух, что он дома Лыкунчику крепко врезал. Больше эта шайка денег с меня не требовала. Но изводить меня они стали еще пуще. То дымовуху мне в парту сунут, а потом вопят, что я сам принес. То в спортивной раздевалке одежду спрячут или брюки завяжут тугими узлами. То обступят на улице и опять:
Милый мальчик, съешь сосиську,
А не то отрежем…
И это на весь квартал.