В своем единственном инаугурационном обращении Кеннеди развивал дальше тему беззаветности и долга Америки перед миром. Объявляя свое поколение прямыми наследниками первой в мире демократической революции, он высокопарным языком обещал, что его администрация «не допустит медленного и последовательного обесценения тех самых прав человека, делу которых наша нация была предана всегда и которому мы преданы теперь как у себя в стране, так и во всем мире. Пусть знает каждая нация, независимо от того, желает она нам добра или зла, что мы заплатим любую цену, перенесем любые невзгоды, вынесем любые тяготы, поддержим любого друга и выступим против любого врага, чтобы обеспечить сохранение и успех дела свободы»
[882]. Всеобъемлющие обязательства Америки, носящие глобальный характер, не были привязаны к каким-то конкретным интересам национальной безопасности и не делали исключений для какой-либо страны или региона. Красноречивые утверждения Кеннеди были прямо противоположны девизу Пальмерстона, гласившему, что у Великобритании нет друзей, а есть только интересы. Америка же в деле защиты свободы не имела интересов, а имела только друзей.
К инаугурации Линдона Б. Джонсона 20 января 1965 года превалировало устоявшееся мнение, выразившееся в предположении о том, что обязательства Америки за рубежом, естественным образом вытекающие из демократической системы правления, полностью стерли грань между внутренними и международными обязательствами. Для Америки, как утверждал Джонсон, нет чужих среди тех, кто находится в безнадежном положении: «Ужасающие опасности и беды, которые мы когда-то называли «чужими», теперь постоянно живут среди нас. И если должны быть принесены в жертву американские жизни, если должны быть потрачены американские ценности в странах, о которых нам почти ничего неизвестно, то такова цена, которую затребовала та перемена в силу нашей убежденности и наличия у нас бремени моральных обязанностей высшего плана»
[883].
Много позднее стало модно цитировать подобные заявления в качестве примеров высокомерия силы или как лицемерные предлоги для претензий Америки на господство. Этакий легкий цинизм неверно толкует сущность американского политического кредо, которое является в какой-то мере как бы «наивным» и самой своей наивностью дает стимул для чрезвычайных усилий. Большинство стран вступает в войну ради отражения конкретных, четко определяемых угроз собственной безопасности. В нынешнем столетии Америка вступала в войну — начиная с Первой мировой войны и кончая войной 1991 года в Персидском заливе — в основном ради того, что ей представлялось моральными обязательствами по отражению агрессии или устранению несправедливости в качестве опекуна коллективной безопасности.
Это обязательство особенно остро ощущалось тем поколением американских руководителей, которое в юности стало свидетелем трагедии Мюнхена. Им глубоко в душу запал урок о том, что неспособность противостоять агрессии — где и когда бы она ни случилась — предопределяет с абсолютной точностью вероятность того, что ее придется отражать позднее и при гораздо худших обстоятельствах. Начиная с Корделла Халла все государственные секретари высказывались на эту тему. Это был единственный пункт, по которому существовало согласие между Дином Ачесоном и Джоном Фостером Даллесом
[884]. Геополитический анализ конкретных опасностей, порождаемых коммунистическим завоеванием отдаленной страны, считался второстепенным в свете двух лозунгов абстрактного противостояния агрессии и предотвращения дальнейшего распространения коммунизма. Победа коммунистов в Китае подкрепила убежденность американских политических деятелей в том, что дальнейшее распространение коммунизма недопустимо.
Документы по вопросам внешней политики и официальные заявления того периода показывают, что такого рода убеждение в основном не вызывало возражений. В феврале 1950 года, за четыре месяца до начала Корейского конфликта, Совет национальной безопасности в директиве № 64 сделал вывод о том, что Индокитай является «ключевым районом Юго-Восточной Азии и что он находится под непосредственной угрозой»
[885]. Этот меморандум представлял собой дебют так называемой «теории домино», предсказывавшей, что в случае падения Индокитая Бирма и Таиланд вскоре последуют за ним и что «баланс сил в Юго-Восточной Азии подвергнется серьезнейшей опасности»
[886].
В январе 1951 года Дин Раск объявил, что «игнорировать следование нынешнему курсу на пределе возможностей окажется губительным для наших интересов в Индокитае и, соответственно, в остальной части Юго-Восточной Азии»
[887]. В апреле предыдущего года в документе № 68 Совета национальной безопасности делался вывод, что глобальное равновесие сил ставится под угрозу в Индокитае: «…любое дальнейшее значительное расширение господства Кремля в данном районе усилило бы возможность того, что не удастся собрать коалицию, которая была бы в состоянии противостоять Кремлю с большими силами»
[888].
Но соответствовало ли истине утверждение документа, будто бы любое завоевание коммунизма в данном районе расширяло контролируемую Кремлем сферу, — особенно при наличии опыта титоизма? И мыслимо ли было утверждать, что включение Индокитая в состав коммунистического лагеря могло само по себе нарушить глобальный баланс сил? Поскольку подобные вопросы не ставились, Америка так и не осознала геополитической реальности, состоящей в том, что в Юго-Восточной Азии она подходила к точке, в которой глобальные обязательства перерастали в перенапряжение сил — как раз так, как предостерегал ранее Уолтер Липпман (см. восемнадцатую главу).