— Вот это он написал мне во время маневров, — сказала она, — это пригодится!
Она тихо прочла:
«Очаровательная королева!
Не могу не сказать тебе в нескольких словах, что мое сердце стремится к тебе и разлука с тобой тяжело ложится на душу. Скучная и утомительная служба отнимает весь день, но лежа ночью на биваке, глядя на мерцающие звезды, вдыхая мягкий ночной воздух, я вижу перед собой твой прелестный образ, и как воочию, мне чудится твое дыхание. Полный пламенной тоски, я простираю руки, чтобы отыскать тебя и обнять, и когда наконец глаза мои смыкает сон, ты опять передо мной во сне, ты прижимаешься ко мне так сладко, так нежно и страстно… И как ужасно, что немелодичные звуки трубы на рассвете разрушают такие небесные сны! Мне бы хотелось все спать и грезить, пока я снова не буду возле тебя, пока меня слаще всякого сна снова не обнимут твои руки! Целую этот листок, к которому прикоснутся твои прелестные ручки».
— Отлично! — произнесла она, кончив чтение. — И, главное, хорошо то, что нет числа!
Госпожа Бальцер взяла перо и, прежде внимательно вглядевшись в почерк письма, написала на верху страницы: «30 июня 1866».
— Прекрасно, нельзя отличить! — И она позвонила.
Вошла горничная.
— Отыщи моего мужа и скажи, что мне надо сейчас же его видеть!
Горничная вышла, а молодая женщина подошла к окну, рассеянно глядя на оживленное движение улицы и самодовольно усмехаясь.
Глава семнадцатая
Мрачная тишина царила в императорском замке. Посреди громких ликований по случаю итальянских победоносных вестей грянул громовой удар, принесший из Богемии крушение всех надежд, и в один миг подорвавший всякое доверие к фельдцейхмейстеру Бенедеку. Всех точно оглушило: даже лакеи торопливо и мрачно сновали по длинным коридорам и обменивались только необходимыми по службе словами. Император немедленно после известия о проигранном сражении отправил графа Менсдорфа в главную квартиру фельдцейхмейстера, чтобы в качестве военного знатока удостовериться в положении дел, а с тех пор как граф уехал, государь не выходил из своих покоев и, кроме дежурных по службе, никого не принимал.
В императорской прихожей царило глубокое безмолвие, часовой у дверей королевского кабинета стоял неподвижно, дежурный флигель‑адъютант упорно молчал, смотря на группы под окном, то сходившиеся в тихих, серьезных переговорах, то снова расходившиеся. Люди то и дело бросали взгляды на окна замка, как бы ожидая оттуда новостей или решающего слова, способного рассеять страх и смятение момента.
Старинные часы мерно и спокойно покачивали маятником, так же хладнокровно отсчитывая эти печальнейшие моменты габсбургского дома, как возвещали течение всесокрушающего времени и в дни его величайшего блеска. Вечно одинаковой поступью шествует время через мимолетные моменты счастья, так же как и через томительно длинные часы черных дней, вот только в шуме радости не слышно его гулкого шага, тогда как в мрачной тиши несчастия рефрен Memento Mori
[80] раздается громко, сурово напоминая нам о каждой секунде, падающей в недра вечного, неумолимого прошедшего.
Так было и здесь. Часовой и флигель‑адъютант несли свое дежурство часто и не раз в этой же самой комнате, с веселыми мыслями о внешнем мире и жизни, весело кипевшей вокруг, и все те часы исчезли из их воспоминания или расплылись в общую, неопределенную картину; эти же немые, мрачные минуты глубоко врезались в их память медленным раскачиванием маятника, отсчитывавшего томительно ползущие секунды.
Вошел генерал‑адъютант граф Кренневилль. Рядом с ним шел ганноверский посол, генерал‑майор фон Кнезебек в парадной ганноверской форме, а за ними следовал флигель‑адъютант ганноверского короля, майор фон Кольрауш, скромная, военно‑чопорная фигурка, с короткими черными усами и почти лысой головой.
Кнезебек, высокий, статный человек, так твердо и самоуверенно входивший в салон графа Менсдорфа, теперь шел согбенный, горе и уныние запечатлелись на его морщинистом лице. Не говоря ни слова, он поклонился дежурному.
— Доложите обо мне, — обратился к адъютанту граф Кренневилль.
Адъютант ушел, но через минуту вернулся, указав почтительным движением, что император ждет генерал‑адъютанта.
Граф Кренневилль вошел в кабинет Франца‑Иосифа.
Император опять кутался в серый форменный плащ, он сидел согнувшись перед большим письменным столом, перья, бумага и письма лежали перед ним нетронутыми, ничто не свидетельствовало о всегда столь неутомимой деятельности этого государя. Судорожно перекошенное, изнуренное лицо императора выражало уже не печаль, а мрачное, неутешное отчаяние.
Генерал‑адъютант печально посмотрел на своего глубоко потрясенного государя и тихим, дрожащим голосом проговорил:
— Умоляю Ваше Величество не слишком поддаваться впечатлению этих тяжело потрясающих известий. Мы все — вся Австрия взирает на своего императора. Нет несчастия, с которым бы не могли справиться твердая воля и смелое мужество, а если Ваше Величество поддадитесь унынию, то что же делать армии, что делать народу?
Император медленно поднял тусклые, усталые глаза и провел рукой по лбу, как бы стряхивая гнет мыслей.
— Вы правы! — отвечал он глухо. — Австрия ждет от меня мужества и решимости. И в самом деле! — сказал он громче, вскидывая голову и метая из глаз гневную молнию. — Мужества у меня много, и если бы вопрос был только в том, чтобы стать под неприятельский огонь, если бы моя личная храбрость могла обусловить исход дела, то, конечно, победа осталась бы за австрийским знаменем! Но как мне не считать себя обреченным на несчастье, как не думать, что мой скипетр пагубен для Австрии? Разве я не все сделал, чтобы обеспечить успех? Разве я не поставил во главе армии человека, на которого общественное мнение указывало как на способнейшего? И что же?! Разбит! Уничтожен! — восклицал государь, и в голосе его звучали слезы. — Разбит после такого высокого, блестящего торжества, разбит неприятелем, который искони веков оспаривал германское наследие моего дома, которого я, наконец, считал навсегда низвергнутым, уничтоженным! К чему мне победы в Италии, когда я утрачу Германию? О, как это ужасно!!
И император закрыл лицо руками, а из груди его вырвался глубокий вздох.
Граф Кренневилль сделал шаг вперед.
— Ваше Величество, — сказал он, — еще не все потеряно. Может быть, Менсдорф привезет добрые вести. Неприятелю победа обошлась дорого, возможно, все еще устроится к лучшему.
Император опустил руки и пристально посмотрел на графа.
— Любезный Кренневилль, — произнес он неторопливо и серьезно, — я скажу вам нечто, что никогда еще не было для меня так ясно, как в эту минуту. Видите ли, величайшее могущество моего дома, сила, которая поддерживала Габсбургов и Австрию во все тяжелые времена, — была устойчивость, та несокрушимая, невозмутимая выносливость, которая спокойно гнется под ударами несчастия, ни на миг не теряя из виду цели, которая умеет страдать, переносить, выжидать. Пройдите всю историю, взгляните на ее мрачнейшие страницы, вы найдете у всех моих предков эту черту и убедитесь, что именно в ней было все их спасение. Эта устойчивость, — продолжал он после короткого молчания, — мне чужда, и в этом мое несчастье. Радость увлекает меня на легких крыльях до небес, великие задачи жизни возбуждают во мне могучий энтузиазм, но, с другой стороны, тяжелая рука несчастия повергает меня в прах: я могу сражаться, могу принести себя в жертву, но не могу нести креста, не могу ждать — не умею ждать. Впрочем, — прибавил он, вздрогнув, и как бы придя в себя, — впрочем, вы правы, граф. Не следует падать духом. Если несчастье велико, то мы должны быть выше него!