Граф подумал с минуту, пристально глядя прямо в глаза молодому офицеру.
— Я вам отвечу, — сказал он немного погодя, вынул изящный портфель из кармана сюртука, достал из него письмо и передал Штилову.
Тот пробежал его глазами, полусострадательная, полупрезрительная усмешка заиграла на его губах. Темные глаза графа смотрели на него с участием.
— Еще просьба, — прибавил Штилов, — оправдываемая только совершенно исключительным положением, в котором я нахожусь.
Граф поклонился.
— Дайте мне это письмо. Честное слово, оно останется у меня в руках не дольше часа и что никто его не увидит, кроме той женщины! — сказал Штилов.
— Хорошо, пусть это послужит доказательством моего безусловного к вам доверия.
— Благодарю вас от всего сердца!
— А теперь, — сказал граф глубоким металлическим голосом, — позвольте мне просить вашей дружбы. Я старше вас, и многое в жизни, вам еще чуждое, лежит передо мной открытой книгой, и, — прибавил он с жаром, — Книга жизни не читается без горя и борьбы. Рука друга опытного, друга старшего — часто большое сокровище, если вы почувствуете надобность в ее поддержке, она всегда будет к вашим услугам.
И решительным, благородным жестом он протянул молодому офицеру свою тонкую, белую ладонь.
Тот молча и крепко сжал ее.
— Я был перед вами кругом виноват, — заговорил улан взволнованно и чистосердечно, — как малое, глупое дитя, и я вам очень благодарен — вы можете стать причиной счастливого поворота в моей жизни.
Оба вернулись назад к секундантам и отправились в город.
Штилов поехал прямо к себе на квартиру, сел к столу, вложил в большой конверт три банковских билета по тысяче гульденов и вместе с ними письмо, которое ему дал Риверо, запечатал, надписал адрес и позвонил.
— Отдать это сейчас же лично фрау Бальцер, — приказал он вошедшему слуге.
Затем он вытянул обе руки с глубоким вздохом и бросился в кресло.
— Сбивающий с пути огонек угас, — сказал он, — теперь привет тебе, прелестная звездочка, ясный свет которой улыбается мне так кротко и мирно!
И он закрыл глаза.
Природа предъявила свои права после бессонной ночи и треволнений утра…
В большом, изящном салоне старинного дома на улице Херренгассе в Вене поздним утром того же дня собралась часть того же общества, которое мы недавно наблюдали в гостиной графини Менсдорф.
В большом мраморном камине пылал огонь, отражения которого дрожали на блестящих квадратах паркета. Простенькая люстра с тремя карсельскими лампами приятно освещала гостиную и клала отдельные светлые блики на большие золотые рамы фамильных портретов на стенах, напротив камина стоял большой стол, и на нем лампа из красивой бронзы под синим стеклянным абажуром освещала стоявшие вокруг стола кресла и диван, обитые темно‑синей шелковой материей.
На диване сидела хозяйка дома, графиня Франкенштейн, пожилая дама того типа старинной австрийской аристократии, который так сильно напоминает древнюю французскую nobless de l’ancien regime
[44], не исключая при этом австрийской приветливости и доступности — смесь, делающая высшее венское общество столь привлекательным.
Седые волосы хозяйки были тщательно завиты, высокое платье из темной тяжелой шелковой материи окружало фигуру роскошными складками, изящно ограненные старинные бриллианты блестели в ее броши, серьгах и браслете.
Рядом с ней сидела графиня Клам‑Галлас.
На кресле рядом с матерью сидела молодая графиня в богатом туалете, который заставлял предполагать, что ей предстоит поздним вечером выезд.
Возле нее стоял граф Клам‑Галлас.
Говорили о событиях дня, и все общество взволнованно обменивалось все чаще и громче возникавшими слухами о предстоящей войне.
— Я был сегодня утром у Менсдорфа, — говорил граф Клам, — он высказал, что взрыва ожидают на днях. После того как мы совершенно справедливо потребовали от союза решения судьбы герцогств, генерал Мантейфель вступил в Гольштейн.
— Но ведь это война? — воскликнула графиня Франкенштейн. — И что же было затем? Что предпринял Габленц?
— Габленц уже здесь, — отвечал граф, — а войска его возвращаются — нас там было слишком мало, чтобы сделать что‑нибудь. Мы каждый день ждем приказа двинуть войска в Богемию. Граф Кароли отозван из Берлина, и Франкфурту сделан запрос о мобилизации всей союзной армии.
Графиня Клам живо вставила:
— Наконец‑то самонадеянная Пруссия получит заслуженный урок и отмщение за все зло, сделанное этими Гогенцоллернами нашему высокому императорскому дому!
— Но разве не следовало Габленцу с его войском прийти на помощь бедным ганноверцам? — спросила графиня Франкенштейн.
— Там еще не пришли ни к какому решению, — вставил граф.
— Невероятно! — вырвалось у графини Франкенштейн, а графиня Клам прибавила:
— Неужели граф Платен забыл о своих дружеских чувствах к Австрии?
Молодая графиня вздохнула.
— Что вы, графиня? — спросил граф Клам. — Нашим дамам не следует вздыхать, когда мы готовимся сесть на коней и обнажить мечи за честь и славу Австрии.
— Я думаю о тех несчастных, — сказала молодая графиня, — чья кровь прольется, — и глаза ее устремились вверх, как бы преследуя какой‑то определенный образ.
Лакей отворил двери и доложил:
— Фельдмаршал барон Рейшах!
Барон вошел, улыбающийся и веселый как всегда. Он приветствовал дам в своей галантной манере и с задушевностью старого знакомого.
— Вы выросли, графиня Клара, — сказал он шутливо молодой графине, — эти дети перерастают нас целой головой.
Он сел и протянул руку графу Кламу.
— Ну, — сказал он, — счастливцы! Вам предстоит поход!
— Я с часу на час ожидаю приказания выступать.
— А мы, старые калеки, должны оставаться дома, — сказал глухо Рейшах, и тень горькой печали легла на веселое лицо, но скоро опять развеялась. — Я виделся с Бенедеком веред самым его выступлением в Богемию, — сказал он немного погодя.
— Разве он уже отправился? — спросила графиня Клам.
— Он теперь на пути в Капитолий или на Тарпейскую скалу, — ответил фельдмаршал. — Бенедек, конечно, высказал это иначе, по‑своему, но не менее образно.
— Пожалуйста, скажите нам, как именно генерал выразился! — потребовала графиня Клам. — Вероятно, опять одна из тех выходок, на которые только он один способен!
— Через шесть недель, сказал Бенедек как нельзя более серьезно, — отвечал барон Рейшах, — я буду или на тумбочке, или на меня ни одна собака не залает.