Дворец тот словно мост: под ним – эфирная струя,
В ее бездонной глубине – граница тьмы и дня,
Там мошкой надоедливою вертится земля.
Влюбленных пары вкруг нее в объятиях сплелись,
Чуть слышные, из чистых уст слова любви лились,
А снизу искры новых душ под Божью длань неслись.
Померкло солнце, в глубине, как перышко, повис,
Мерцая, завиток луны, – она смотрела вниз,
И в тишине, как пенье звезд, слова ее лились:
«О, скоро ль он ко мне придет? Я знаю, он придет…»
Софи, обхватив себя руками, тихонько – словно лилия на стебельке, как змея перед заклинателем – раскачивалась взад и вперед. А волосы в такт ее движениям то приподнимались, то падали на плечи. Она читала негромко, чисто и выразительно. Она читала и видела искры душ и перышко луны; она чувствовала, как, кружась, покидает тело; она словно прильнула к окуляру гигантского калейдоскопа, внутри которого среди вертящихся пушистых хлопьев, снежных кристаллов, целых миров кружится и крошечная блестка ее лица. Издалека она услышала свой голос:
Нет, не придет. Все время ждать
Устала я, устала.
Молю Его мне смерти дать…
То были строки из другой поэмы. Читая их, она вся окоченела. Чтобы согреться, она крепче обняла себя; холодная грудь легла на холодный выступ рук, мизинцы впились в ребра. Она была уверена, почти полностью уверена, что сквозь шорох голубиных перьев за спиной слышит чье-то дыхание. Стихи шелестели на разные голоса. Боль холодной сосулькой пронзила ей грудь. Внезапно по стеклу сильно, с короткими перерывами, начал барабанить град, а может, дождь, словно кто-то швырял в окно пригоршни семян. Воздух в комнате вдруг потяжелел, пустота сделалась весомой: так бывает, когда стучишься в чью-то дверь и еще до того, как раздадутся на лестнице шаги, а в прихожей шорох и позвякивание, уже точно знаешь – дома кто-то есть. Она не должна была оборачиваться и, чтобы отвлечься, стала нараспев читать роскошные строки «Кануна святой Агнессы»
[97]:
Свеча клонила пламень голубой,
В лучах луны скользил дымок лениво.
Девица дверь закрыла за собой,
Молчанье соблюдая терпеливо;
Но сердце… сердце стало говорливо,
Стучит в груди лилейной все сильней, —
Так бьется, умирая от надрыва,
В орешнике зеленом соловей,
Внезапно онемев пред гибелью своей.
Кто-то вздохнул у нее за спиной, втянув воздух в легкие. Софи неуверенно заговорила:
– Мне кажется, ты здесь. Не мог бы ты показаться?
– Понравится ли тебе мой облик? – послышалось в ответ или, быть может, прозвучало в ее голове.
– Это ты?
– Тебе может быть неприятен мой облик.
– Мне не свойственны ни пристрастность, ни предубеждение, – услышала она свой ответ.
Она взяла свечу и поднесла ее к зеркалу – суеверное чувство, что она не должна оглядываться, чувство, знакомое и Маделине
[98], и госпоже острова Шалот
[99], все еще владело ею. Пламя свечи то рассеивало мрак в глубине зеркала, то он вновь сгущался. Ей почудилось там какое-то движение.
– Но мы не всегда можем побороть свои чувства. – Теперь он говорил гораздо более отчетливо.
– Прошу, – прошептала она зеркалу.
Она почувствовала, что он подходит к ней, все ближе и ближе. Хриплый голос заговорил насмешливо словами поэмы:
Он вплелся в сон ее – так запах нежный
Вливает роза в аромат фиалки;
Благоуханна ароматов смесь.
Ее рука дрожала, лик за ее спиной то бугрился, то разглаживался, менял черты и выражение. Лицо не было бледным – на нем вздувались багровые вены; синие глаза смотрели не мигая, тонкие губы над нежным подбородком были сухи и потрескались. Вдруг ее обдал сильный запах, но то не был аромат розы или фиалки, то был дух прели, разложения.
– Теперь ты видишь? – проговорил он тихо и хрипло. – Я мертвец.
Софи Шики набрала в грудь воздуха и повернулась. Она увидела свою белую кроватку, голубей на чугунном изголовье, заметила, что на подоконнике примостился ало-синий попугай, она увидела темное оконное стекло и – его. С отчаянным упорством он старался удержать свое непрочное тело в границах очертаний, не дать себе расплыться.
Она сразу же поняла, что он тот, кого она ждала. Не потому, что знала его в лицо, но потому, что его описывали именно так: эти кудри, эти узкие губы и шишка на лбу. На нем была старомодная рубашка с высоким воротником: этот фасон устарел, когда ее мать была еще девочкой, – и брюки, запачканные землей. Он стоял перед нею, мрачный, и дрожал, но дрожал нечеловеческой дрожью: его тело раздувалось и съеживалось, словно его сначала накачивали воздухом, потом воздух выпускали. Софи подошла ближе, вгляделась. На его бровях и ресницах засохла земля. Он повторил:
– Я мертвец.
Он побрел прочь – так ходит человек, только что вставший на ноги после продолжительной болезни, – и присел на подоконник, спугнув стайку белых голубей. Птицы вспорхнули и уселись под занавеской. Софи вновь приблизилась и пристально посмотрела на него. Он был совсем юным. Те, кто любил его, кто ждал и чаял повидаться с ним, считали его мудрым божеством, а на самом деле он был даже моложе ее. Казалось, его новый жребий отнял у него все силы. В Новоиерусалимской Церкви ей рассказывали, что Сведенборгу приходилось встречать недавно умерших; они не желали верить в свою смерть и с любопытством и негодованием взирали на собственные похороны. Причина их беспокойства в том, учил Сведенборг, что в иной мир с ними возносятся мысли и чувства, принадлежавшие земному миру. Пройдет время, и они обретут свое истинное Я, найдут среди духов и ангелов своих истинных супругов, свою половину. Но сначала они должны осознать свою смерть и примириться с ней.
Она спросила:
– Как ты? Как ты себя чувствуешь?
– Как видишь. Меня угнетают немощь и смятение.
– Люди оплакивают тебя, скорбят по тебе. Больше, чем по кому бы то ни было.
Багровое лицо исказилось от муки, и Софи Шики нутром почувствовала, что его терзает людская скорбь. Она угнетает, душит его, тянет назад. Отвыкшим от человеческой речи, тяжелым языком он проговорил: