Иль утонул, минуя брод,
Или, упав с коня, убился.
Увы, нам утешенья нет.
Что нам судила с ним разлука? —
Ей девство вечное, а мне —
Остаток дней прожить без друга.
Это были ее локоны, ее роза, только волосы у Альфредовой «голубки робкой» не воронова крыла, а золотые. Артур однажды сказал ей, что голос ее сладок, как пение Дамы из Комуса
[93] («И ворона полночной тьмы ласкает песнь ее, и тьма улыбкой просияла»); он говорил и ласкал ее буйные локоны. Вопреки упованиям Альфреда, она оказалась не готова к «девству вечному». И тогда удивительным образом Альфред – возможно, так велела ему чуткость поэта – сам преобразился во вдову Артура:
И наш союз казался мне
Супругов парой неразлучной,
О ты, в бескрайней тайне сущий,
Жених и муж души моей.
И еще:
Но сердцу вдовому любить
Былое только не под силу.
Оно желает с сердцем милой
Стучать согласно, рядом быть.
Альфред привязал к себе Артура, проник в его плоть и кровь, не оставив ей ничего. И хотя в поэме упоминалось о ее любви и ее утрате, это мучило ее, жестоко мучило. Фантазия Альфреда рисовала будущее Артура, его детей, неродившихся племянников и племянниц, в которых могла бы смешаться кровь друзей:
Уж близился счастливый миг.
Слить наши жизни, кровь смешать,
Дыханье твоим детям дать
Он мог. Уже ребят твоих
Я нянчил в мыслях. Но могила
Флер в черный креп, в тоску веселье
И в саван брачные постели
Без сожалений обратила.
И нерожденных чад твоих
Я и ласкаю, и балую,
Своими крошками зову их
Не наяву – в мечтах моих.
Эти нерожденные чада с жутким упорством вмешивались в ее жизнь и жизнь ее сыновей, названных в память об усопших: младший, Юстас, носил имя покойного сына дядюшки Чарлза, а старший, Артур Галлам Джесси, – имя Артура. Но все сложилось наперекор ее чаяниям. Ангельские личики нерожденных чад были дороже и милее всем (и ей самой в минуты горечи), чем земная, беспокойная мордашка Артура Галлама Джесси, хотя он вырос красивым мальчиком. И так как он был живым напоминанием того, что ее «девство вечное» не состоялось, она испытывала при нем неловкость и понимала, что он принимает ее неловкость за равнодушие. Об Артуре Джесси поэт не упомянул ни слова, зато в эпилоге воспел брачную церемонию, утверждая победу жизни над смертью и призывая грядущую душу, «отстав от горней пустоты, телесный облик обрести». Ее странный брак Альфред обошел молчанием, а воспел супружество ее сестры Сесилии и Эдмунда Лашингтона, который в университетские годы входил вместе с Артуром и Альфредом в кружок «апостолов»:
Достойный, мощный, он высок.
Свободно мыслящий, цельный, чуткий.
Он поднимает груз науки,
Словно легчайший василек.
В другой строфе эпилога он вспомнил и об их любви с Артуром:
Лишь раз, когда чуть-чуть несмело
Мне дорогой поведал друг,
Что любит он мою сестру, —
Душа вот так от счастья пела.
Разумеется, он не смог так же звучно, так же талантливо воспеть ее брак, бывший за пару месяцев до бракосочетания Сесилии. Однако он просто умолчал о нем, словно она и не выходила замуж, словно она не произносила слов брачного обета, словно душа А. Г. Г. не могла обрести достойного жилища в ее детях. И тем не менее он писал:
Уж близится заветный миг.
На плиты мертвые ступая,
Живым внимает молодая
Словам, что шепчет ей жених.
– Согласен ли? – Он молвит: «Да».
– Согласна ли ты? – Да. – Во имя…
Муж и жена они отныне
И до скончанья плоть одна.
Быть может, здесь среди других
Незримый гость пирует с нами.
Беззвучно шевеля губами,
Он поздравляет молодых.
Она тоже любила Сесилию. Покойные дети сестры приходили из мира духов и говорили с ней голосами Софи Шики и миссис Папагай. Сесилия была счастлива в супружестве, но ее первенец Эдмунд, к которому взывал Альфред, умер тринадцати лет от роду; медленно текли годы, и вслед за мальчиком ушли в могилу его сестры – Эмили в девятнадцать и Люси в двадцать один год. Смерть детей искалечила жизнь бедной Сесилии. Но и Сесилии, доброй и добропорядочной Сесилии не удалось полюбить ее Ричарда; после одного из его визитов она выразила опасение, что он «зачастит» к ним. Как моряк, Ричард удивлял всех полным и естественным отсутствием страха, а в обществе он удивлял полным равнодушием к чувствам других, не замечал ни раздражения другого, ни сдержанности. Он без умолку говорил о том, что думает и чувствует сам, будто всем было уютно и просторно, а солнце светит всем одинаково ровно и ясно, где все вокруг было таким, каким виделось, – чем приводил людей в бешенство. Так, во всяком случае, думала Эмили, когда ей хотелось разобраться в других. Но чаще ей это было совсем не нужно. Она замкнулась в себе, в своей эксцентричности, в своей старой драме, в неусыпной заботе о Мопсе и Аароне.
Если бы не бесстрашие Ричарда, «девство вечное» могло стать ее уделом, и тогда бы ее все превозносили и лелеяли. Нет, она не тотчас полюбила Ричарда, как полюбила тогда, в Волшебном лесу, великолепного Артура. Артур назвал ее «трепетным цветком» и сказал, что она «как Ундина, создана из материй более тонких, чем земной прах». Ричард сидел напротив нее в темной, обитой панелями столовой Галламов, застыв, будто некий джинн обратил его в камень: тяжелые серебряные нож и вилка застыли на полпути от жареного цыпленка к его рту, он смотрел отсутствующим взглядом в одну точку, словно – поделилась она с ним позже – решал про себя трудное уравнение. Кто-то спросил:
– О чем вы задумались, мистер Джесси?
А он ответил просто:
– Какая живая и красивая при свечах мисс Теннисон. В жизни не видел лица интереснее.
– Хороший комплимент, – заметил кто-то. Это была Джулия Галлам, а сказала она это с издевкой, подумала Эмили Джесси и припомнила, как сама опустила глаза в тарелку, испугавшись, что слишком широко улыбнулась или как-то иначе обратила на себя внимание.
– Это вовсе не комплимент, – возразил Ричард, – это правда. Чистая правда.
И снова погрузился в созерцание. Соседи мысленно посмеивались, а его цыпленок совершенно остыл, и в конце концов все были вынуждены дожидаться, пока он не доест жаркое. Вечером Эллен и Джулия стали расспрашивать Эмили: «Как это тебе, дорогая, удалось покорить этого разиню-гардемарина?» – и Эмили прыскала с ними, говоря, что и в мыслях не имела кого-то покорять. Но ей пришлось по душе восхищение Ричарда – могло ли быть иначе? – хотя он выразил его так неловко. Ей было приятно, когда однажды на Уимпол-стрит он догнал ее и пошел с ней в ногу, сознаваясь в том, как нелегко ему приходится в Лондоне, и поминая родной Девоншир. Он поддерживал ее под локоть твердой рукой, а у дверей библиотеки, в которую она шла, сказал на прощание: