– Если вам так хорошо известно, что я о вас думаю, значит вы сами постарались внушить мне эти мысли.
Однако она сказала правду. Он не имел представления о ее возрасте, думая, что ей с равным успехом могло быть и пятьдесят, и тридцать. Она все мерила комнату шагами. Вильям спросил:
– Так все же сколько вам лет?
– Двадцать семь, – ответила Мэтти Кромптон. – У меня только одна жизнь, и двадцать семь лет уже позади. Теперь я намерена жить по-настоящему.
– Но только не в сельве, не на Амазонке. Эсмеральда кажется земным раем, пока не разглядишь, что все дома там плотно закрыты, вся жизнь – растительная, не животная, что лицо бедняка в струпьях от укусов москитов, его пища ими кишит и руки искусаны в кровь. Амазонка во многом напоминает ад Данте.
– И все же вы возвращаетесь.
– Меня ждет работа. И я привык к той жизни.
– Я привыкну. Я вынослива. Моя жизнь была далеко не безмятежна, как может показаться. Я способная и находчивая. Вы сможете забыть обо мне, едва подойдет к концу плавание.
– Пустые мечты.
– Нет. Я добьюсь своего.
Он едва узнавал прежнюю насмешливую и практичную мисс Кромптон. Она сделала несколько шагов и повернулась на каблуках, уперев руку в бок.
– Мисс Кромптон, Мэтти…
– Меня зовут Матильда, – сказала она. – По вечерам в этой комнате нет никакой Мэтти. Только Матильда. Посмотрите на меня. – Она подняла руки к голове, вытащила шпильки, тряхнув головой, распустила волосы, а потом подошла и стала перед ним. На ее обрамленных темными прядями лице читались порыв, желание, голод.
Увидев ее преображенной, Вильям сказал:
– Я видел ваши руки, Матильда, и часто думал о них. У вас замечательные руки.
– Мне просто хотелось, чтобы вы разглядели меня, – сказала Матильда немного неуверенно: она поняла, что он уже это сделал. У нее были высокие, резко очерченные скулы, а губы твердые, не мягкие, но полные жизни. И гибкая талия – Вильям невольно сравнил ее с борзой.
Он сказал:
– Неужели вам только этого хотелось?
– Я еще хочу, чтобы ты был счастлив, – пылко ответила Матильда.
Вильям встал, посмотрел ей в глаза и обнял за талию.
– Я буду счастлив, – сказал он. – Обязательно.
И притянул ее к себе – эту неподатливую Мэтти Кромптон, эту незнакомую страстную Матильду.
– Мне остаться? – спросил он. – Или уйти?
– Хочу, чтобы ты остался, – ответила Матильда. – Правда, здесь неудобно.
– Если мы отправимся в путешествие вдвоем, такое неудобство покажется нам райским уютом.
В этом смысле, да и во многом другом, он оказался прав.
И вот две последние картины. Вильям направился к Евгении, чтобы сообщить о своем решении. Она сказалась всем больной; еду приносили к ней в комнату, что было делом обычным, и потому не вызвало пересудов у домочадцев. Вильям послал к ней ее горничную, передав, что кое о чем желает с ней переговорить. Войдя, он увидел, что она очень тщательно позаботилась о своем toilette
[45]. На ней было серебристо-серое шелковое платье с ярко-синими лентами и букетиком розеток на груди.
Евгения выглядела старше. Исчезла холодная дымка во взоре, его сменили податливость и неприкрытая чувственность.
– Стало быть, ты принял решение, – сказала она. – Какова же моя судьба?
– Меня, признаться, больше занимает моя собственная. Я решил оставить тебя. Я уезжаю исследовать верховья Рио-Негро. И не намерен возвращаться в этот дом.
– Выписать тебе чек на проезд, издержки и тому подобное?
– Не надо. Я написал книгу. Денег у меня достаточно.
– Ты не собираешься ни с кем говорить… никому не расскажешь?
– Кто в силах пережить подобную весть, Евгения? Я могу пожелать только одного: оставайтесь и живите как умеете.
– Я знаю, что это ужасно, – сказала Евгения. – Знаю, это ужасно, но пойми, я не чувствовала, что поступаю дурно, – все получилось исподволь, вначале это была совершенно невинная и естественная игра, не казавшаяся грехом; не было ни одной живой души, с которой я могла бы поделиться… прости, что рассказываю тебе… вижу, тебя это привело в бешенство, а ведь я старалась делать все, чтобы ты полюбил меня… если бы я могла хоть с кем-нибудь поделиться, я, наверное, поняла бы, как это ужасно. Но… ему это не казалось дурным… он говорил, что одним нравится выдумывать правила, а другие любят их нарушать… он внушил мне, что это абсолютно естественно, да оно и было естественно, ничто в нас не взбунтовалось, не подсказало, что это… неестественно.
– Коннозаводчики знают, – сказал Вильям, – что даже двоюродных лошадей лучше не спаривать – это чревато наследственными дефектами…
Евгения опустила ресницы:
– Какие жестокие слова.
Она нервно сжимала лежавшие на коленях руки. Занавеси были наполовину задернуты, чтобы не попадал солнечный свет и чтобы скрыть следы слез. Евгения была прекрасна, самодовольна и безнравственна, и Вильям почувствовал, что она ждет его ухода, чтобы снова оказаться в своем замкнутом мирке, продолжить любить себя и лелеять. Случившееся причинило Евгении дискомфорт, и он намерен устранить его причину, то есть самого себя. Он сказал:
– Морфо Евгения. Ты великолепна.
– Но много ли мне радости, – возразила Евгения, – оттого, что я хороша и мною восхищаются? Я хочу быть другой.
Она поджала губы, широко открыла глаза и с надеждой устремила на него взор, но Вильям не мог ей поверить.
– Прощай, Евгения. Я не вернусь.
– Как знать, – ответила она неопределенно, уже забывая о нем, и с облегчением вздохнула.
Вторая картина совсем не похожа на первую. Представьте, как маленький крепкий корабль «Калипсо» несется ночью по волнам Атлантики; до земли далеко, и не скоро конец путешествию. По глубокому сине-черному небу течет, мерцая, звездная Млечная река; солнца, луны, миры, большие и маленькие, рассыпаны по небу, как семена. Глубокое сине-черное море испещрено зелеными гребешками волн; море волнуется, морщится, и соленые серебряные брызги и пена поднимаются на гребешках. Море, как и небо, пронизано свечением: мерцают анимакули; шевеля тоненькими усиками, проплывают медузы, и кажется, что в море отражается густое звездное месиво. Вильям и Матильда стоят на палубе и, свесившись через поручни, смотрят, как нос корабля рассекает пучину. На Матильде малиновая шаль, волосы стянуты полосатым шарфиком; ветер развевает ее юбки. Ее смуглая рука – на поручне, и Вильям сжимает ее своей, тоже смуглой. Они вдыхают соленый воздух и надеются, и в предвкушении будущего кровь их убыстряет свой бег по жилам; здесь – на вершине океанской волны, на пути от опрятных зеленых полей и живых изгородей к извилистому, буйно заросшему лесом южноамериканскому побережью – здесь мы их и оставим.