— Ты подумай — ведь он без тебя не может, — ведь младенец!
Ты крепись душой-то: мысль-то эту гони! Гони ее...
Говорил и понимал — ненужное говорит он. Слезы вскипали в
нем, в груди родилось что-то тяжелое, точно камень, холодное, как льдина.
— Прости меня — прощай! Береги, смотри... Не пей... —
беззвучно шептала Наталья.
Священник пришел и, закрыв чем-то лицо ее, стал, вздыхая,
читать над нею умоляющие слова:
— «Владыко господи вседержителю, исцеляяй всякий недуг... и
сию, днесь родившую, рабу твою Наталью исцели... и восстави ю от одра, на нем
же лежит... зане, по пророка Давида словеси:» в беззакониях зачахомся и
сквернави вси есмы пред тобою...»
Голос старика прерывался, худое лицо было строго, от одежд
его пахло ладаном.
— «...из нея рожденного младенца соблюди от всякого ада...
от всякия лютости... от всякия бури... от духов лукавых, дневных же и
нощных...»
Игнат безмолвно плакал. Слезы его, большие и теплые, падали
на обнаженную руку жены. Но рука ее, должно быть, не чувствовала, как ударяются
о нее слезы: она оставалась неподвижной, и кожа на ней не вздрагивала от ударов
слез. Приняв молитву, Наталья впала в беспамятство и на вторые сутки умерла, ни
слова не сказав никому больше, — умерла так же молча, как жила. Устроив жене
пышные похороны, Игнат окрестил сына, назвал его Фомой и, скрепя сердце, отдал
его в семью крестного отца Маякнна, у которого жена незадолго пред этим тоже
родила. В густой темной бороде Игната смерть жены посеяла много седин, но в
блеске его глаз явилось нечто новое — мягкое и ласковое.
II
Маякин жил в огромном двухэтажном доме с большим
палисадником, в котором пышно разрослись могучие старые липы. Густые ветви
частым, темным кружевом закрывали окна, и солнце сквозь эту завесу с трудом,
раздробленными лучами проникало в маленькие комнаты, тесно заставленные
разнообразной мебелью и большими сундуками, отчего в комнатах всегда царил
строгий полумрак. Семья была благочестива — запах воска, ладана и лампадного
масла наполнял дом, покаянные вздохи, молитвенные слова носились в воздухе.
Обрядности исполнялись неуклонно, с наслаждением, в них влагалась вся свободная
сила обитателей дома. В сумрачной, душной и тяжелой атмосфере по комнатам почти
бесшумно двигались женские фигуры, одетые в темные платья, всегда с видом
душевного сокрушения на лицах и всегда в мягких туфлях на ногах.
Семья Якова Маякина состояла из него самого, его жены,
дочери и пяти родственниц, причем самой младшей из них было тридцать четыре
года. Все они были одинаково благочестивы, безличны и подчинены Антонине
Ивановне, хозяйке дома, женщине высокой, худой, с темным лицом и строгими
серыми глазами, — они блестели властно и умно. Был еще у Маякина, сын Тарас, но
имя его не упоминалось в семье; в городе было известно, что с той поры, как
девятнадцатилетний Тарас уехал в Москву учиться и через три года женился там
против воли отца, — Яков отрекся от него. А потам Тарас пропал без вести.
Говорили, что он за что-то сослан в Сибирь...
Яков Маякин — низенький, худой, юркий, с огненно-рыжей
клинообразной бородкой — так смотрел зеленоватыми глазами, точно говорил всем и
каждому:
«Ничего, сударь мой, не беспокойтесь! Я вас понимаю, но
ежели вы меня не тронете — не выдам...»
Голова у него была похожа на яйцо и уродливо велика. Высокий
лоб, изрезанный морщинами, сливался с лысиной, и казалось, что у этого человека
два лица — одно проницательное и умное, с длинным хрящевым носом, всем видимое»
а над ним — другое, без глаз, с одними только морщинами, но за ними Маякин как
бы прятал и глаза и губы, — прятал до времени, а когда оно наступит, Маякин
посмотрит на мир иными глазами, улыбнется иной улыбкой.
Он был владельцем канатного завода, имел в городе у
пристаней лавочку. В этой лавочке, до потолка заваленной канатом, веревкой,
пенькой и паклей, у него была маленькая каморка со стеклянной скрипучей дверью.
В каморке стоял большой, старый, уродливый стол, перед ним — глубокое кресло, и
в нем Маякин сидел целыми днями, попивая чай, читая «Московские ведомости».
Среди купечества он пользовался уважением, славой «мозгового» человека и очень
любил ставить на вид древность своей породы, говоря сиплым голосом:
— Мы, Маякины, еще при матушке Екатерине купцами были, —
стало быть, я — человек чистой крови...
В этой семье сын Игната Гордеева прожил шесть лет. На
седьмом году Фома, большеголовый, широкогрудый мальчик, казался старше своих
лет и по росту и по серьезному взгляду миндалевидных, темных глаз. Молчаливый и
настойчивый в своих детских желаниях, он по целым дням возился с игрушками
вместе с дочерью Маякина — Любой, под безмолвным надзором одной из родственниц,
рябой и толстой старей девы, которую почему-то звали Бузя, — существо чем-то
испуганное, даже с детьми она говорила вполголоса, односложными словами. Зная
множество молитв, она не рассказывала Фоме ни одной сказки.
С девочкой Фома жил дружно, но, когда она чем-нибудь сердила
или дразнила его, он бледнел, ноздри его раздувались, он смешно таращил глаза и
азартно бил ее. Она плакала, бежала к матери и жаловалась ей, но Антонина
любила Фому и на жалобы дочери мало обращала внимания, что еще более скрепляло
дружбу детей. День Фомы был длинен, однообразен. Встав с постели и умывшись, он
становился перед образом и, под нашептывание Бузи, читал длинные молитвы. Потом
— лили чай и много ели сдобных булок, лепешек, пирожков. После чая — летом —
дети отправлялись в густой, огромный сад, спускавшийся в овраг, на дне которого
всегда было темно. Оттуда веяло сыростью и чем-то жутким. Детей не пускали даже
на край оврага, и это вселило в них страх к оврагу. Зимой, от чая до обеда,
играли в комнатах, если на дворе было очень морозно, или шли на двор и там
катались с большой ледяной горы.
В полдень обедали— «по-русски», как говорил Маякин. Сначала
на стол ставили большую чашку жирных щей с ржаными сухарями в них, но без мяса,
потом те же щи ели с мясом, нарезанным мелкими кусками, потом жареное —
поросенка, гуся, телятину или сычуг с кашей, — потом снова подавали чашку
похлебки с потрохами или лапши, и заключалось всё это чем-нибудь сладким и
сдобным Пили квасы: брусничный, можжевеловый, хлебный, — их всегда у Антонины
Ивановны было несколько сортов. Ели молча, лишь вздыхая от усталости; детям
ставили отдельную чашку для обоих, все взрослые ели из одной. Разомлев от
такого обеда— ложились спать, и часа два-три кряду в доме Маякина слышался
только храп и сонные вздохи.
Проснувшись — пили чай и разговаривали о городских новостях,
— о певчих, дьяконах, свадьбах, о зазорном поведении того или другого знакомого
купца... После чая Маякин говорил жене:
— Ну-ка, мать, дай-ка сюда Библию-то...
Чаще всего Яков Тарасович читал книгу Иова. Надевши на свой
большой, хищный нос очки в тяжелой серебряной оправе, он обводил глазами
слушателей все ли на местах?
Они все сидели там, где он привык их видеть, и на лицах у
них было знакомое ему выражение благочестия, тупое и боязливое.