По пожарной лестнице он поднялся до третьего этажа и уселся между двумя перекладинами. Тяжелая камера оттягивала плечо, прямо перед носом подрагивала на ветру вывеска мотеля. Он нашел две заржавленные цифры — двойку и тройку — над дверью комнаты, подтянул к себе камеру и решительным, уже уверенным движением направил ее на кровать. Она оказалась права, шторы не были задернуты. Они не считали нужным прятаться. Да и от кого? Кто бы мог за ними подглядеть? Он прижал глаз к окошечку видоискателя и повел камерой по комнате. Наткнулся на разобранную постель, поймал кусок ноги, кусок груди, бедра, тесно прижатые к другим бедрам. Мужчина был виден только со спины — он выгибался над лежащей навзничь женщиной, опираясь на белые руки, пальцами вцепившись в простыню. Мотор! Его била дрожь. Он понимал, что делает что-то нехорошее, опасное, что-то такое, о чем будет потом жалеть всю жизнь. Ему хотелось бросить все и спуститься вниз, но он знал, что она сидит там, внизу, в машине с откинутым верхом, сидит и подбадривает его, время от времени махая ему рукой. Давай же, давай, чего ты канителишься? Но всего сильнее оказалось удовольствие ловить видоискателем фрагменты рук и ног, спин и животов, отдельные фрагменты, ни секунды не остающиеся в покое, то краснеющие, то бледнеющие, изгибающиеся и снова выпрямляющиеся. У мужчины спина белая, поросшая черным волосом, у женщины — кожа коричневого оттенка. Он заметил след, оставленный резинкой трусов, но следов бюстгальтера не обнаружил. Ее груди, свесившиеся в стороны, тряслись. Ему показалось, что мужчина тоже затрясся, потом весь напрягся так, что вздулись жилы на шее. Ягодицы у него белые и плоские. Вот у него вырвался протяжный стон, и он уронил голову набок. Женщина впилась зубами в подушку. Все. Конец. Но он продолжал снимать, не в силах остановиться. Он ждал, что они повернутся к нему, он хотел видеть, что они будут делать потом. Что вообще бывает потом? Они будут целоваться, счастливые, или переводить дух, или гладить друг друга по голове? Или лизаться, как собаки, фыркать и отряхиваться? Или просто встанут и уйдут? Он ничего этого не знал, но хотел знать. Сам он никогда ничего такого не делал. Он почувствовал, как между ног у него что-то затвердело, и навел камеру на голову мужчины, спрятавшего лицо в шее женщины. К вспотевшей шее прилипли короткие волоски, словно водоросли, оставленные на песке схлынувшей волной.
Тут мужчина приподнялся. Натянул простыню себе на грудь, приобнял женщину. Повернул голову, и в кадре показалось его лицо. Взгляд впился в объектив камеры, пронзая насквозь и ее и мальчика. Он бьет и бьет в одну точку, этот взгляд, колет и режет, больно, до крови. Больше мальчик ничего не видит, он как будто ослеп. Камера скользит вниз, а он принимается стонать. И вдруг выкрикивает ругательство, ужасное грязное ругательство, которое повторяет снова и снова, срывая голос. Он лупит себя камерой по животу. Лучше бы он этого не видел! Лучше бы он никогда этого не видел!
Во рту у него вскипает горькая слюна, и он плюет вниз, туда, где его поджидает мать.
Она жмет и жмет автомобильный клаксон и орет ему: смывайся, скорее, что ты телишься, придурок! Вали оттуда, быстро! Он же тебя увидит!
Он плюется и плачет. Хоть бы у него лопнули глаза! Хоть бы он навсегда перестал видеть!
Никогда ничего не видеть.
Через три месяца родители развелись. Любительскую пленку приобщили к делу как вещественное доказательство супружеской измены. Мать вышла замуж второй раз, за своего любовника. Больше она не плакала. И больше никогда не пускала его к себе в постель. Она добилась хороших алиментов и купила вторую машину с откидывающимся верхом.
В холл отеля «Сент-Реджис» ввалилась толпа туристов, прибывших на автобусе. Он смотрел на них мягким взглядом своих голубых глаз. Детских глаз, лопнувших раз и навсегда под окном мотеля.
— Вот и мы с тобой кончим тем же, — сказал мне Грег. — Превратимся в вялых и спокойных старичков. Забудем про любые желания. Будем утирать каплю под носом и поглаживать животик. И путешествовать с группой пенсионеров.
В темноте спальни, в темноте моей спальни, прижавшись к тебе всем телом, я поклялась себе, что ноги моей не будет в автобусе с пенсионерами. Я молилась, чтобы мне дали последний шанс. Чтобы я сама дала себе последний шанс.
С этим вот каменным изваянием, застывшим рядом со мной, умеющим читать мои мысли и проникать в сокровенную суть моих мечтаний.
На этот раз я окажусь сильнее. Я сорву маску с мерзавца, который снова и снова мешает мне любить, который не дает мне жить.
Я не хотела тебя терять.
И решила, что должна тебя предупредить.
В общем, я все тебе рассказала.
Когда враг в первый раз восстал во мне, требуя уплаты дани трепещущей влюбленной плотью, это было так страшно, что я оцепенела. Потеряла способность шевелиться. Как будто кто-то спихнул меня со стула, на котором сидела, и отправил в нокаут, заставив смешно дрыгать руками и ногами в попытке восстановить перебитое дыхание и вернуть себе дар речи. Но когда я, пересчитав синяки, обернулась посмотреть, кто сотворил со мной подобное безобразие, то не обнаружила никого. Я одна была во всем виновата. Только — клянусь — это была не я.
Я тогда пребывала в том романтическом возрасте, когда еще жива память о только что угасших последних девичьих грезах. Я любила до гроба, потому что до гроба было еще так далеко. Я принимала за чистую монету все химеры своих возлюбленных и охотно дала бы разрезать себя на части, дабы послужить им наглядной иллюстрацией. Я меняла любовников как перчатки и каждому клялась в вечной любви и обещала, что непременно выйду за него замуж — никто этого у меня не просил, но мне казалось, что я обязана дать слово. Я так мало верила в себя, что торопилась уверить других. Каждый роман длился лето или целый високосный год и заканчивался драматически — я выла и вскидывала руки к потолку, чтобы наутро проснуться посвежевшей и возрожденной, готовой к новым приключениям. Каждая очередная победа возжигала во мне пламя, увенчивая триумфальными лаврами не вполне избавившийся от прыщей лоб юной дебютантки, склоняющейся в реверансе на своем первом балу.
Уже после разрыва я довольно часто сталкивалась с тем человеком, который стал моей первой жертвой, и всякий раз он отводил меня в сторону и умолял объяснить, почему я так с ним поступила. Я смотрела в его подернутые беспокойством темно-зеленые глаза в обрамлении черных ресниц, в эти нефритовые озера, над которыми прихотливой, почти женственной дугой изгибались брови, смотрела на широкий мягкий рот, щедро даривший мне поцелуи, на квадратный подбородок настоящего мужчины, привыкшего встречать опасность лицом к лицу, смотрела и недоуменно трясла головой, искренне сожалея о причиненных ему страданиях, но понимая, что исправить ничего нельзя.
— Я не знаю. Я сама ничего не понимаю, — бормотала я в запоздалой попытке вернуть на его энергичное и раздираемое сомнениями лицо выражение уверенности.
Я протянула к нему руку. Я хотела только поделиться с ним своим теплом, хотела, чтобы он понял: я не из тех, кто убивает просто потому, что не мыслит себе существования без убийства, а потом аккуратно вписывает в блокнотик имена своих жертв, но он отшатнулся, мгновенно вспомнив пережитую боль.