Это оказалось не так-то просто. Законы дружбы немногим отличаются от законов любви, особенно в том возрасте, когда в голове все путается и тебя, как пьяницу к бутылке, тянет к людям независимо от их пола. Но у меня ничего не получалось. Я вечно попадала впросак — в чем-то проявляла чрезмерное усердие, в чем-то, наоборот, — недостаточную активность.
Я ничего не смыслила в нюансах и оттенках, в загадочных фразах, таящих печаль и желание, в косых взглядах, выдающих смятение, в фальшивых улыбках, опущенных ресницах и красноречивом молчании, чреватом сумасшедшими обещаниями. Как потомственный преступник, взросший посреди насилия, я знала жизнь только с ее примитивной и грубой стороны — хватай добычу и беги, и такой же добычей полагала чужие сердца. А потом еще удивлялась, что девчонки не хотят со мной дружить. Очевидно, существовал какой-то другой способ любить, но какой? И почему мне одной он неведом? Почему только я не знаю, как к этому подступиться, осужденная на одиночество, лишенная дружеской поддержки? Одиночество выжигало мне душу, и приходилось сдерживать этот огонь, который я не умела разделить ни с кем другим и который порой прорывался рыданиями в темноте моей спальни. Мать, застукав меня в слезах, прикрывала за собой дверь и тяжко вздыхала: «Что, интересно, с ней будет, когда она влюбится!»
Но я и так уже давно влюбилась. Пусть я не знала, в кого, но все мое существо требовало любви и тянулось, трепеща, к этому костру. Но меня к нему не подпускали, а складывать его сама я не умела.
И все же настал день, когда и мне блеснул лучик солнца.
Ее звали Натали. Брюнетка с веснушчатым лицом, черными глазами и длиннющими загнутыми кверху ресницами — такими длинными, что, когда мы шли по улице, прохожие останавливались приглядеться — настоящие они или приклеенные. Коротко подстриженные мягкие и пушистые, слегка вьющиеся волосы, губки бантиком — не толстые, но пухленькие, и взгляд ребенка, уже битого жизнью, но не сломленного, а нахального. В нем светились недетская искушенность и упрямство раненой птицы.
Я любила ее бешеной, опустошающей любовью. Предлагала ради нее вскрыть себе вены, обежать босиком земной шар и призвать на него громы и молнии, стать для нее козлом отпущения и осыпать ее лилиями и гладиолусами. При каждом отказе с ее стороны я готовилась к худшему, с каждой улыбкой возрождалась к надежде. Она смотрела на меня с жалостью и изредка снисходила до того, чтобы называть меня своей подружкой. Только изредка, потому что она отличалась непостоянством и любила другую. Я жутко страдала. При этом мои страдания нисколько не мешали мне играть в вышибалы, есть мел, хулиганить на уроках, скакать через веревочку и млеть перед красной майкой Джонни на его последней пластинке-сорокопятке. Во мне легко уживались оскорбленная любовь и избыток жизнелюбия. Это совсем не нравилось Натали, которая однажды заявила мне…
Нас двоих отправили в каморку, где хранились географические карты. Учительница велела нам принести карту Италии. Когда я услышала, как она произнесла две наши фамилии, мое сердце подпрыгнуло в груди. Пока я поднималась из-за парты, шла через класс, шагала по коридору и стояла с ней рядом в закутке с картами, меня уже охватила печаль: слишком скоро нам возвращаться назад, и я пробуду с ней наедине всего несколько минут. Мне хотелось глядеть на нее, смотреть, как она проводит языком по губам, или рассказать ей о чем-нибудь, рубя правой рукой воздух. Она всегда рубила воздух правой рукой, когда о чем-нибудь рассказывала, как будто быстро листала аккуратно составленный каталог в поисках нужного документа — она точно знала, что он здесь, но почему-то не могла его сразу найти.
Грустная и подавленная, а оттого как будто отсутствующая, я едва поднимала на нее глаза, понимая, что вот-вот ее потеряю. Никто не даст мне времени погрузиться в любовное обожание, пересчитать веснушки у нее на лице, изучить кончики ее ресниц, надуть ветром паруса своего галеона и умчать ее на край света. Я бы хотела оказаться с ней в Италии. В Италии, а не в этом тесном чулане, куда доносилась вонь из соседнего туалета и где стоял стойкий запах хлорки и моющих средств.
Мы молча отцепили огромную, покрытую пленкой карту. Никто из нас не произнес ни слова, не толкнул другую локтем, мы даже не переглянулись ни разу. Когда мы уже выходили вон из закутка, она со вздохом сказала:
— Печальная ты мне нравишься…
Я ничего не ответила. В тот момент я ее просто не поняла.
Зато я целый день старалась хранить постный вид, а вечером обнаружила у себя в портфеле записку от нее. Она приглашала меня прийти к ней завтра на полдник. Я издала воинственный клич, разбила копилку, нагрузилась подарками и набросилась на нее, едва она успела открыть дверь. Она смерила меня долгим мрачным взглядом, из которого я вывела, что веду себя слишком несдержанно. Весь день мы промаялись, придумывая, во что бы нам поиграть. Стремясь сломить ее холодность, я лезла из кожи вон. Но, чем больше я пыжилась, тем упорнее она замыкалась в себе. Больше она меня никогда не приглашала.
В чулане для карт, отдавшись своей грусти, я отдалилась от нее и тем самым нанесла ей, привыкшей к спокойной уверенности в моей любви, легкую обиду, вселила в нее сладостное смятение, заставившее ее испугаться, что она меня потеряет, и потребовавшее от нее принятия мер к моему возвращению. В любви она любила именно неопределенность и страдание. Я же мечтала раствориться в любви, согреться в ней, отдать все, чем владела, и все приобрести. Обычно я липла к ней, постоянно, как назойливая попрошайка, требовала к себе внимания, а тут сама обозначила лежащую между нами дистанцию. Она к этому не привыкла. Таким образом я внушила ей горячий интерес к себе, но удержать его надолго не сумела.
Но я не успевала осознать все эти тонкие нюансы любви. Как только я приходила домой, верх брал брутальный порядок, установленный моей матерью. Расход-приход, расход-приход, жалобы и крики, домашние задания, душ, уроки фортепиано, макароны на воде, а в половине девятого — в постель. Она по-быстрому наклонялась над нашими кроватями, изображала поцелуй, никогда не достигавший щеки, резко щелкала выключателем и приказывала: «А теперь спать. Завтра в школу».
Не всегда я оставалась маленькой девочкой, гонявшейся за любовью, но получавшей лишь ее ошметки. Иногда мне случалось становиться совсем другой — незнакомкой, дикость которой изумляла меня самое. Я в очередной раз впадала в смятение и переставала что-либо понимать.
Мы вдвоем идем по улице. Суббота. Согласно договоренности, каждую субботу днем я вожу ее на прогулку. Согласно той же договоренности, мать в обмен выдает мне купюру. Это мои карманные деньги. Мне тринадцать лет, и я вынуждена сама зарабатывать себе на удовольствия.
Поначалу я просто ходила с ней рядом, практически не глядя на нее. Невзрачная девчонка с тусклыми волосами, землистым цветом лица, с глазами на мокром месте, в дешевых одежках. Вечно втянутые плечи — как у человека, привыкшего быть объектом насмешек. Ходит бочком и даже дышать старается в сторону, чтобы никого не потревожить.
Я иду, она семенит рядом. Наши тела то и дело соприкасаются. Я ускоряю шаг, она немедленно припускает за мной. Я резко остановилась, и она воткнулась мне в колени, начала бормотать извинения, а сама так и пожирала меня взглядом немого восхищения. На светофоре, пока мы ждали, когда загорится зеленый, она прижалась ко мне. Я ее легонько отпихнула, но она вцепилась мне в руку. Я снова ее оттолкнула. Она выпустила руку, но по-прежнему не отставала от меня, как приклеенная. Мне это надоело, и я велела ей идти впереди. «Я с тебя глаз не спускаю, — сказала я. — Глаз не спускаю, так что давай, шевелись. Если ты думаешь, что мне больше делать нечего, как только шляться по улицам с такой соплей, как ты, то ошибаешься!» Она захлюпала носом и пошла впереди. Старалась изо всех сил. Попробовала пойти побыстрее, но коленки у нее подогнулись, и она чуть не упала. Испугалась, что я разозлюсь, на ходу вытерла глаза платком, потом сложила его и сунула к себе в карман. И этот выверенный жест, каким она сложила свой несчастный платок и сунула его назад, в карман, — жест, достойный швейцарского часовщика, — вызвал во мне прилив бешеной ярости. Как будто вся моя злость вдруг нашла точку опоры, нашла себе оправдание. Так ты, оказывается, любишь складывать платочки? Очень любишь? Она не знала, что ответить, и в ее повлажневших глазах я прочитала страх. Она меня боялась, и я поняла, что она в моей власти. От этого мой гнев распалился, а она стояла, застыв как истукан, готовая получить оплеуху. Ее страх открыл передо мной огромную территорию, внутри которой я могла диктовать свою волю. Я галопом скачу по своим землям, на которых никогда не заходит солнце. Я на «ты» с королями, в руке моей — воздетый скипетр. Я должна тщательно подготовить удар. Нет, я не стану бить сразу. Сначала дам себе время насладиться тем сладостным теплом, которое наполнило меня всю, обожгло изнутри и затопило волной удовольствия. Вот именно тогда, в тот самый момент я поняла, что такое удовольствие, физическое удовольствие.