Девятнадцатого августа мы с «Машиной» были на гастролях в городе Липецке — неказистый стадиончик, мерзкая погода. В этом смысле «Машина времени» — уникальная команда: для того чтобы вызвать дождь посреди самой невероятной засухи, достаточно устроить там концерт «Машины» под открытым небом. Моросил дождик, мы ехали на настройку аппаратуры на кривом автобусе, по радио каждые пятнадцать минут повторяли «Приказ номер один», музыканты, явно находясь в нервном шоке, похохатывали по поводу того, как лихо эти гэкачеписты этого Горбачева скинули. «А что вы, собственно, смеетесь?» — спросил я, и стало тихо.
Настроение было ужасным и каким-то новым — я себя так еще никогда не чувствовал. Совершенно было непонятно, что делать дальше. Я ощущал абсолютную бессмысленность и неуместность предстоящего концерта — с одной стороны. С другой стороны, десять тысяч человек, купившие на нас билеты и постепенно заполняющие трибуны, были ни в чем не виноваты.
«С праздничком вас», — растерянно пошутил я, выйдя на сцену. Мне растерянно поаплодировали. Я не помню, как прошел концерт, — голова думала совершенно о другом, и ничего не придумывалось. Никогда еще я не работал на сцене на таком автомате. После концерта стало известно, что по телевизору выступил Ельцин, назвал все это дело переворотом, и что он в Белом доме, и что Белый дом, скорее всего, будут атаковать, и вокруг него собираются люди для его защиты. Стало ясно, что надо ехать в Москву.
В общем, мы как-то легко отменили дальнейшие культурные мероприятия и поехали в Москву. В вагоне со мной ехала бригада милиционеров — узнав о происходящем, они самовольно оставили службу и отправились защищать Белый дом. Никто в вагоне не пил, милиционеры курили в коридоре, дымя в окно, и осаждали меня вопросами, далеко выходящими за пределы моей компетенции, — как жить дальше.
В Москве было серо и дождливо — абсолютно безысходная погода. Посреди пустой стоянки на Киевском вокзале нелепо торчала моя машина. Я добрался до нее, прыгая через лужи, подъехал к выезду, расплатился с сонным сторожем. «Ну что, стреляли ночью?» — спросил я его. «Постреливали», — ответил он флегматично.
Первым делом я поехал в Валентиновку — в свой Белый дом. Надо было получить хоть какую-то информацию — такой вещи, как мобильный телефон, в нашем быту еще не существовало. (Помните, он появился чуть позже и сразу стал главной деталью на портрете нового русского — как предмет роскоши, дорогой и абсолютно бессмысленный. То, что это всего лишь средство связи, осозналось потом. Сейчас с ним ходят школьники. Время, время.)
Я включил приемник в машине, но очень немногочисленные тогда FM-ные станции либо молчали, либо крутили какую-то совершенно нейтральную инструментальную музыку — она вызывала ощущение похорон незнакомого, неблизкого человека. Москва выглядела пустой и безлюдной как никогда — изредка пролетали одинокие машины, в основном черные «Волги», прохожих не было видно. Если бы это было кино, эстеты упрекнули бы режиссера, что все уж как-то слишком, на грани пошлости — и этот дождь, и эти пустые серые улицы, и гэбэшные «Волги».
Я ехал и думал о том, что больше всего меня, оказывается, печалит тот факт, что через несколько дней должна была открыться выставка моей графики во Дворце молодежи, я к ней очень готовился и очень ее ждал, а теперь — какая уж там выставка.
Почему то не думалось: а как теперь вообще все? Человек не может печалиться по поводу абстрактного — нужен конкретный адрес приложения печали. Печалит не тот факт, что умерли все, а то, что умер Гриша. Истинно сказано у Окуджавы: «Больно человеку — он и кричит». Наверно, так себя чувствовали люди в день объявления войны — ты собираешься послезавтра с другом на рыбалку, думаешь, что подарить любимой девушке на день рождения и куда с ней пойти, покупаешь книгу по дороге домой, неспешно планируешь свои летние передвижения во время предстоящего отпуска, переживаешь, что опять не успел помыть машину, и вдруг — все перечеркнуто чьим-то одним движением, все разом теряет смысл. И наплевать тому, кто это движение совершил, и на тебя, и на все твои планы и амбиции — он и о существовании твоем не знает.
Вспомнились худсоветы, коллегии Министерства культуры, вызывающе неприметные люди в штатском, твой телефон, к которому кроме тебя и твоей любимой девушки на другом конце провода еще приложила ухо посередине какая-то сволочь.
Дивная, кстати, была история с телефоном году в семьдесят девятом. Слушали меня тогда плотно, и самое противное заключалось в том, что, пока сотрудник органов внутренней секреции не брал свою трубку, соединения с абонентом не происходило. А он, естественно, не мог сидеть на месте двадцать четыре часа в сутки и то и дело отлучался — то покурить, то пописать. В эти моменты я оказывался лишенным связи — телефон звонил, я снимал трубку и продолжал слышать звонки уже в ней.
Знакомый физик диссидент предложил мне простой и радикальный способ борьбы с этим явлением. Нужно было взять кусок обыкновенного электропровода и присоединить один конец его к клемме телефона, а другой вставить в розетку — в одну из двух дырочек, это выяснялось опытным путем. При попадании в правильную дырочку телефон дико вякал, и у ненавистного слухача гэбэшника вылетали все предохранители. Пока он чинился, а на это уходило около часа, я мог пользоваться телефоном, как все люди. Метод мне понравился (я прямо видел, как чекист, чертыхаясь, дует и машет на свой дымящийся аппарат), и я проделывал сию нехитрую процедуру иногда по пять раз на дню.
Через неделю мой телефон умер. Он не отключился, а умер совсем, и в трубке было тихо, как в могиле, и ни шорохи, ни далекие гудки не нарушали этой тишины. Пришел мастер, покопался в аппарате, потом ушел на лестничную клетку и вернулся оттуда с вытянутым лицом. «У тебя врагов нет?» — спросил он ошеломленно. «Нет», — честно ответил я, меньше всего думая в этот момент о щите нашей Родины. «У тебя из общего кабеля твоего провода метра три вырезано! Это ведь еще найти надо было!» В общем, мальчику дали знать, что хулиганить не надо. Я перестал пользоваться методом физика. Но что самое удивительное — слушать тоже перестали! Видимо, решили поберечь аппаратуру.
В доме меня встретила понурая мокрая Линда и беззвучно плачущая девушка Галя — знакомая, временно проживавшая под моей крышей по причине временного же отсутствия собственного жилья. Галю я почитал особой весьма легкомысленной и уж во всяком случае абсолютно аполитичной — а она, оказывается, всю ночь бегала по Москве и расклеивала какие-то антигэкачепистские листовки, а теперь плакала и собиралась на баррикады — вот уж воистину, не знаем мы ближнего своего. Мне, оказывается, несколько раз звонил Саша Любимов — он находился внутри Белого дома и звал меня туда. На кухне работал приемник, сквозь помехи прорывалось «Эхо Москвы» — было очень похоже на «Голос Америки». В перерывах между короткими сводками с места событий играла исключительно «Машина времени» — в основном «Битву с дураками». Вы будете смеяться, но если в этой ситуации вообще могло быть что-то приятное, то мне было очень приятно.
Удивительно устроен человек! Представьте себе вертикальную шкалу: внизу расположена наша печаль, а наверху — наша радость. Эта шкала будет представлять собой очень небольшой столбик. А теперь нарисуйте рядом другую шкалу: внизу будет все самое плохое, что может быть в жизни, а наверху — все самое хорошее. Этот столбик получится куда длиннее. А теперь, перемещая первый столбик вверх и вниз вдоль второго, вы увидите, что человек обладает способностью одинаково и радоваться, и печалиться независимо от того, где он находится — среди ананасов в шампанском или посреди горящей помойки — диапазон «печаль — радость» от этого не меняется.