Царь поднял голову:
– Такие дьяки были при государе, родителе моем покойном, блаженные памяти. Стольникам их подобно покупать надо было… с чем же приступить к ним простому человеку!
Бояре, кланяясь, заговорили:
– Досюльное, великий государь!
– Давно было то… Ни стольника в животах нету, ни дьяка… с ними и кривда ушла.
– Нет, не ушла! – сердито сказал царь. – Семен, чти им о нашем служилом чине!
Дьяк переменил столбец:
– «Служка Соловецкого монастыря, посланный на Москву, хлопотал в Стрелецком приказе о монастырском деле… в проторях по тому делу показал: “Дьяку внесено десять рублев, пирог, голова сахару, семга непочатая, большая… гребень резной, полпуда свеч маковых, два ведра рыжиков – людям его и два алтына… Старому подьячему двадцать восемь рублев, пирог, ведро рыжиков – людям его и четыре деньги. Молодому подьячему деньгами три рубля, да ему ж с дьячим племянником в погребе выпоено церковного вина на семь алтын”».
– Посулы, как видимо, и вам и мне удорожали. Дьяки стали проще – они сами имают в свои руки, – не надо стряпухе давать, и семгу, и голову сахару, да и захребетников своих велят поить вином! Худо… зло, грабеж! А с вами, бояре, лучше?
Бояре, потупясь, молчали. Не смели говорить, но Иван Милославский заступился за боярство:
– Воры, великий государь! Взятые по «слову и делу», сбывая боль пытки, кого не оговорят! Очные ставки надобны.
Царь не ответил ему и не взглянул в его сторону.
– Моя государыня, Мария Ильинична, и по сей день лежит – ни рукой не двинет, ни ногой… В страхе она с того дня, как ее родителя народ на расправу водил, звал… Али мне радостно и утешно, что бояре, а между ними и кровные мне, клонят мое государствование к бунтам и нищете? Нынче я не дал вас народу, как в младые годы было с Траханиотовым, Чистовым тож
[247], а дядьку Морозова Бориса сам с Лобного на Красной отмолил у смерти… Я знаю – нельзя мне вас дать! Кто мои воеводы? Вы! Стольники мои? Вы! Стряпчие, кто бережет мою рухлядь и счет ей ведет? Вы! И я ради вас указал перебить народ – семь тысяч голов потоплено и избито. Кто сыскался в заводчиках – их двести, тех не чту! Семь же тысяч голов – все тяглецы! Посадские, мелкие торгованы и кои были стрельцы… Не головы мне надобны – надобно тягло их! Вы же воровством казну мою пусту деете.
Бояре осторожно заговорили:
– Народу – что песку морского!
– Эти гинули – на их место придут другие! Ради будут замену чинить.
– Придут, торговлю захапят и платить ради будут!
Но царь, озлившись, вспоминал, не слушая боярских речей:
– Соляной бунт от вас! Бояре забрали соль, продавать стали не в сызнос простому люду, нынче же, раскрав медь, подорвали веру в деньгах… Раньше самоволили и теперь то же… Силы моей не хватает держать вас в страхе. Иван Васильевич умел то делать, но не я! На ваше самовольство глядя, на хищения ваши и жадность к посулам, и малые служилые воруют, где и чем можно. Патриарх самовольно кинул церковь – смуту церковную учинил, какой не чинят и бусурмане… прикидываясь смиренным, все валит на меня: «Бог-де с тебя сыщет!» Посланным моим просить его вернуться к пастве ответствует как гордец, потерявший разум: «Дайте только мне дождаться собора, я великого государя оточту от христианства!» Да если бы тому дедичу моему Ивану Васильевичу так сказал архиерей, то он бы его живого в землю закопал!
Царь, склонив голову, закрыл руками лицо. Посох его упал. Бояре кинулись, подняли посох, неслышно приставили к трону.
– Тугу покинь, великий государь!
– Исправимся! Не гневайся – узришь правду в нас!
Царь, крестясь на дальний образ, открыл лицо, встал:
– Ночами бессонными помышляя о нераденье вашем и мздоимстве, молю владыку, вездесущего Господа, – пошли мне, Господь, наследника грозного и немилостивого, чтоб развеял он в прах спесь боярскую, чтоб укротил всех корыстных своевольников, как царь Иван в досюльное время! Мне же придется с вами доживать – каков есть, кого вы не боитесь, аминь! Идите!
Бояре, кланяясь, стали тихо расходиться, царь остановил:
– Слушайте! Возьмите с Казенного двора суды серебряные, кои худче – там их довольно, – укажите ковать из них серебряные деньги, а медные деньги отставить. – Обратясь к Стрешневу Семену и Богдану Хитрово, прибавил: – Остойтесь вы! Князь Семен Лукьяныч! Тебя оговорили в богохульстве, но ежели патриарх, ушедший меня, не вменяет ни во что – уподобить жаждет язычнику, то, принимая грехи многих бояр на себя, и твой грех, не боясь, принимаю.
Стрешнев, кланяясь, ответил:
– Великий государь! Поклепцы на меня мало разобрали в парсуне, кою они называют еретической… Парсуна та живописует искушения святого Антония. Все там есть – и нечистые духи, и срамные девки, только единого нет – богохульства. Святой сидит на той парсуне, укрыв лицо долонями.
– Но чтоб не говорили на тебя снова, отдатчи вину твою, указую тебе отъехать на воеводство в те польские городы, которые ты воевал. Возьми и парсуну ту с собой… В ближние дни позову, будь у меня на отпуске здесь же, в Грановитой.
Бояре ушли.
От Красного крыльца бояре разъезжались по домам, но Салтыков и Хитрово ждали холопей, угнавших коней за Иванову колокольню и не знавших, что бояре вышли от царя. Сказано было проходившим мимо стрельцам известить холопей.
Салтыков сказал государеву оружейничему:
– Ох, Господи! И гневен же великий государь.
– По делу гневается! Я не воровал и не боюсь.
– Я тож не воровал – оговорили дворовые… Мой грех, что недоглядел, как воров на двор они же завели и держали.
– Глядеть надо! Терпи…
– Сказывали, государь с утра ладил звать палача, чтоб замест дьяка говорил боярам вины их?
Хитрово, помолчав, ответил:
– Мы с Трубецким отвели такое – сказали государю, что палачу не место быть там, где принимают послов.
– А как истово молил у Бога сына, подобного дедичу Ивану… Иван Васильевич грозен был, неусыпно искал врагов среди бояр, да Курбского упустил, Годунова, Шуйских не разглядел… кровь лил не жалеючи, а наследника оставил пономаря
[248] – звонить да свечи возжигать… Смертны все, как Бог покажет – роду быть.