– Не место ему в Соловках… Святитель был он бояр Колычевых, на родину в Москву перевезли.
– Ладны вы, старцы Иверского! Многие вотчины загребли под себя – мужик от вас волком воет…
– Спаси, спасе, мужик везде воет, та и есте доля мужицкая… Мы зато всякого пригреваем не пытаючи… грамотеев ежели, так выше всего превозносим…
«Ишь, сатана, бес», – подумал Сенька. Питух не унимался.
– Чул, чул – разбойников укрываете!
– Спаси, сохрани – разбойник человеком был в миру, а нынче, я чай, на соляных варницах робит в Русе.
Сенька услыхал голос питуха Тимошки, кой дал ему рог с табаком:
– Впрям, чернец, у вас всем дают жилье?
– Дают и не пытают, хто таков, ежели работной, а пуще коли грамотной… Воевода не вяжется к нам… у нас свои суды-порядки, стрельцы свои и дети боярские тож.
– А патриарх бывает почасту?..
– Как же, как же, книги в монастыре печатают – назрит сам.
– Так, а ежели меня бы с собой взяли? Я грамотной…
– Нет, уж ты иди один… ждать долго, спаси, сохрани, мы еще тут побродим…
– Та-ак…
– А вот как, спаси, плоть немощна, подтекает… надо убрести в заход – э-э-к, огруз!
Сенька слышал, как спороватый питух остановил Анкудима.
– Ты изъясни, чернец, пошто Никон назрит свое – чужое зорит?
– Про што пытаешь?
– Я о святынях!
Анкудим, было поднявшийся, снова сел.
– Не нам сие уразуметь, спаси, сохрани… Да зорит ли? Поелику украшает.
Сенька, мотнувшись, встал, пошел в сени, нашарил дверь в коридор, ощупывая ногами землю, прошел к яме захода. Когда миновала надобность, уходя, сломал перед ямой жерди.
– Забредет, сатана… маткин рупь будет помнить!
Монах шел по сеням навстрет, обняв, узнал Сеньку, погладил его и свернул от слабого света фонаря во тьму к яме. Сенька вернулся. Лег, хотел слушать, а стал дремать. Сквозь дрему слышал, как в прирубе всполошились хозяева, кто-то пришел за ними, они, хлопая дверьми, ушли, потом оба вернулись. Хозяйка охала, хозяин матюгался. В избе притащенное ими воняло и булькало… Сеньке хотелось поглядеть, но глаза смыкались… Он слышал еще голос женки:
– Ой, хозяин! Кто это у ямы жерди изломил? Чуть не утоп чернец Анкудим…
– Должно, погнили жердины, надо чаще менять.
После этого слышанного Сенька заснул каменным сном, ночью с груди он отталкивал тяжелое, и губы жгло, как огнем. Снилась ему мастериха. Проснулся – в избе темно, лишь одно выдвижное оконце светит – отодвинули ставень. В избу дуло утренним. Из избы уходили питейные вони. Близко где-то московским звоном звонили к ранней, да у дороги на Дмитров за окнами он слышал голоса нищих: «Ради Господа и великого государя милостыньку, кре-е-щеные!» Светало больше. Питухов, кроме Анкудима и женок, в избе не было. Молодая женка сидела на лавке у его изголовья, балуя ногами, закидывала ногу за ногу – глядела на него. Сенька отвернулся. Старая ела у стола и не успела дожевать, как в избу заскочил солдат
[34] в сермяжной епанче, без запояски. Молча кинулся на старую женку, сволок ее за волосья, опрокинув скамью, распластал на полу и начал бабу пинать, она взвыла, будто волчица, заляскала зубами.
Из прируба вышел хозяин с рубцом под правым глазом, левый был тусклый, сказал солдату:
– Ты ба, служилой, в избе бой не чинил, неравно убьешь, волок ба за ворота!
Солдат замахнулся на хозяина:
– У-у, ты! Гукну вот своему полковнику немчину, тоды тебе правеж, а шинок поганой опечатают…
– Бей, коли! Ты в ответе…
Солдат за волосья уволок женку на двор. Сенька слышал, как он выкрикивал:
– Убью! Рухло по кабакам зоришь, робяты голы!
Баба выла и затихла. Хозяин стоял, не то слушал, не то в окно глядел. Из прируба вышла хозяйка, подошла к мужу.
– Солдату отпусти хмельного… денег сунь, а то наведет расправу – хоронись тогды в ино место. Слы-ы-шь?
– Чую – не толкуй… пущай угомонится. – Хозяин скрылся из избы.
Анкудим вышел из прируба с кувшином, в сермяжном озяме, сел к столу допивать мед. Его одежда, вымытая от навоза, висела над черным устьем печи на ухватах – рубаха, ряса и скуфья. Наливая в чашку оловянную мед, Анкудим говорил:
– Спаси, спасе, все исходит к ладному концу! Быть бы в пути нынче, да грех лег у порога храмины сей… хозяева же зело хлебосольны…
Молодая женка пристала к Анкудиму с говором:
– Чуешь, чернечик, как увечно бьют бабу? Вот она, доля наша… Сунусь домой, и мне против того тое терпеть.
– Бражничал да мылся – и всю ночь очей не сомкнул, спаси… а зрел зде и не дале окаянство твое, лиходельница, как ты, будто бес, спутника мово блазнила. Срам твой зрел… учить тебя пуще той надо – бить!
– А пошто он кудряш? А пошто базенькой? Такому от баб покою не будет… Чуй, отец, примите меня с собой – убреду хоть на край света…
– Богородице, храни… дале врат монастырских не убредешь!
– Отец, ты молодшего спусти, монахом не будет, – ведаю крепко.
– Оле-о! И мать его сыщет с меня, коли проведает… От греха угнала, а я, недостойный, навел на худчий…
– Не лгу, отец! Спусти со мной молодшего, а я в холопки продамся, его же буду питать и обряжать.
– Запри гортань, блудница! Спаси, спасе, сказываешь такое с глупа ребячьего разума, – закону о себе не ведаешь! Перво – куда бы ты ни утекла, муж сыщет, привяжется, господарь, у которого муж в холопех, тоже, и тебя со стыдом и боем домой оборотят. Едина твоя бабья доля – у мужа в руках аль в монастыре в черницах, иного пути не ищи!
После слов монаха Сенька видел, что бабу как бес с лавки толкнул, она зачала плясать по избе да кричать:
– А я в гулящие бабы пойду! А я нищей стану у церкви!
Анкудим ей строго прибавил:
– И закон тебе тогда будет как собаке – плеть да обух! – и закрестился, читая молитву: «Грех мой пред тобой есть, выну…»
По всем путям серпуховским, коломенским и другим ходил Анкудим, отыскивая тайные кабаки. Прихрамывая, принюхивался, как пес, но изошли все деньги, тогда он с последнего ночного постоя одноконечно повернул в Новгородский уезд. Когда Сенька спрашивал монаха: «Пошто Анкудим так поспешает?», монах обмолвился:
– Деньги пропиты… по полям ветер, волци да лихие люди… а пуще того, ежели ввечеру, то поспешать надо, из Богородского села на остров к ночи лаву разберут… Добро спать в келий, да и монаси имутся, яко Митрофаний, хмельного добудем…