Лучка, дворовый, вернулся, письма же не принес, сказал:
– Князь Семен глянул, спросил: «От кого рукописанье?» – «От господина моего, Ивана Бегичева с Коломны!» – ответствовал я. Боярин же меня погнал, а перед тем грамоту твою изодрал и на ступени крыльца кинул: «Иди, парень, по-мягкому! Господину своему ответствуй тако: не стал боярин чести его худого измышления и от сих мест пущай не трудится письмом – грамотнее не будет и богаче также… пора разума искать, не молод есть!»
Вскипел Иван Бегичев и, что с ним было редко, боярина про себя облаял матерно.
Раздумался, пожалел – не дошли его попреки до князя Семена – перво, другое – чуть не дураком обозвал и третье – не вернул рукописанья, по красовитости с изографией сходна. Мыслил старый дворянин поучиться писать подобно. «Эх, и этому, коли случай, не худо будет воздать лихом! Приобык сидеть дома, а надо-таки в путь собраться!» Надел Бегичев летний кафтан синей каразеи
[184], мало выцветший на плечах, вынул из клети мурмолку-шапку. Шапку долго в руках вертел и думал: «Шапка в полторы четверти… она-таки зимняя да легкая… верх куний мало попрел – ништо! – на отворотах жемчуги целы – всяк зрит дворянина».
Не было еще и полудня, сел в тележку, приказав впрягчи ступистую лошадь. К Москве приехали рано, по холодку. Пристать велел за Земляным валом, подале двора нищих, у харчевой избы, сказал дворовому:
– Выкормишь коня, вороти к дому… не ждите: в Москве побуду!
«Ежели, – думал Бегичев, – Никон сшел, то не изгнанный – сам. Честь и власть патриарша с ним, а чтоб не мешкать, не упустить время его отъезда, то испросить немедля, беломестцем чтоб мне…»
В харчевой избе старый дворянин водки добрую стопку выпил да щей свежих с вандышем
[185] похлебал: была пятница, день постный. А как пошел по московским улицам вонючим и пыльным, спохватился: «Пошто, неразумный старик, возника угнал в обрат?»
Небо набухало сизым. От частых церквей, узких улиц с нагретыми бревнами тына долила жара, ноги слабели. Шапку снял – тяготить стала, – нес под мышкой. «Торопиться, правда, нечего, прибреду на торг к Спасскому… у Спасского завсегда попы, а кто больше их о патриархе ведает, все узнаю… От тиуньей избы к патриарху да после того по кружечным дворам побродить, не нападу ли на Ивана Каменева или его товарыща?» На крестце улиц на тыне висела пожелтевшая бумага, на ней крупно написано от царского имени запрещение: «Купцом и иным торговым людем не покупати в Литве хмелю. Хмель в Литве поганой! Баба-ведунья наговаривает скверно на покупной хмель, и быти от того хмелю злому поветрию». Прочитав бумагу, изрядно порванную и грязную, Бегичев подумал: «Черная смерть утишилась, мало живет где, а бумагу изодрать боятся – пущай-де пугает народ». Еще раз пожалел Бегичев, что отпустил лошадь: жара одолевала, хотелось пить, а до Москворецкого моста идти далеко. До квасных чанов, что на болоте у бойни, мало ближе, чем и до моста. Поторговался Иван, нанял извозчика к мосту за копейку. Доехали. Запыленный, со звоном в ушах, Бегичев слез, отдал деньги, пошел к мосту, забыв о питье. Извозчик крикнул ему вслед:
– Эй, може, тебя дале подвезти?!
Бегичев привычно, на ходу, вытянув шею, как конь, вполоборота, повернулся, крикнул со зла:
– Крутил, молол, дурак! Мимо Царицына луга везти было ближе… воздух легче.
– Там бы нас ободрали лихие, сам дурак!
Перейдя мост, старый дворянин повернул в сторону Москворецких ворот. Не доходя, зажал нос от вони: по берегу реки были живорыбные чаны да торговые скамьи крытые. Подальше справа, немного в гору, – Мытный двор: в нем собирали пошлину за живность и пригнанный на продажу скот. Бегичева чуть не сбили с ног коровы. Под ноги лезли овцы: они спешили к воде пить. Блеянье, мычанье, матерщина мужиков с замаранными навозом посконными кафтанами. Мужики норовили загнать скот за тын Мытного двора, мальчишки-подпаски, подтыкав подолы своего отрепья, бегали за овцами, шлепали по воде ивовыми палками. Иные бились с гусями, загоняя за тын того же двора. Гуси гоготали, крякали утки, петухи взлетали на бревна тына, кукарекали.
– Экое столпотворение! Тьфу!
Впереди Ивана Бегичева и навстречу ему от Москворецких ворот брели люди, широко расставляя ноги. Бегичев тоже побрел, скользя, площадью, заваленной навозом, оглядел замаранные сапоги желтого хоза, подумал: «Попадешь в куриное – подошвы истлеют… Эх! Надо бы хоть извозчика до Красной рядить…» Прошел ворота, подымаясь в гору к церкви Покрова (Василия Блаженного). Не доходя церкви, от тесноты загороженной надолбами, все еще идя в гору, пожалел, что забыл взять плат «уши ба завязать». Здесь стоял такой крик, что и Мытному двору не сравниться. Тот крик шел от ларей, крытых дранками. Из лубяного коробья торговки бабам всей Москвы продавали белило-румяно.
– И, рядится! Чего те, шальная? Глянь на себя – ведь сажей обмазана!
– Змий ты стоголовой, сажей! А сама чем торгуешь?
– Не как все! Мое опрично белило-румяно – тебе же губы, щеки с из-под сажи кирпичом натерли-и! Глянь – дам зеркало! Не веришь? Глянь!
– А вот! Кому золы? Сеяная… – кричали торговцы золой, стоя в ряд у ларей, и поколачивали в свои лукошки, из лукошек порошило сизым, у прохожих ело глаза.
– Вы, нехрещеные, чего в лукно свое дуете? Копоть очи ест.
– Сухим посыпаем – ништо-о! Вы худче: вы бабам рожи мараете – вон хари какие намалевали! Паси лошадь: понесет, гляди.
– У, разбойники!
Бегичев продирался вперед. По Красной площади ходили стрельцы без бердышей, с батогами в руках, следили за мелкими торговцами, порой разгоняли толпу:
– Народ, не густись в кучу!
– Кошели береги!
– На торгу столь татей, сколь у вас тятей!
Разгоняя народ, обступили торговца с лотком сдобных калачей.
– Ведом тебе, торгован, государев указ?
– Какой сказ, служилой?
– Ушми скорбен, дурак, – указ государев!
– Ну и што?
– А то: «с веками
[186] по рядам, нося калачи и белорыбицу, не ходить»!
– А как еще?
– Так! Торговать указано вам у Неглинного «накрывся со скамьи».
– Там, служилые люди, Никольской близ, а на Никольском мосту – пирожники: нам урон!
Подошел другой, тоже с лотком, калачи прикрыты дерюгой:
– Поди! Чего их слухать, я сам затинщик
[187], и воно двое идут с «веками» – оба стрельцы!