Бегичев, поворачивая свой лист для дальнейшей диктовки, сказал:
– А ну, Иван, кажи, каково идет наше писанье?
– Гляди, хозяин.
– Эх и добро! Где ж обучился так красовито и грамотно исписывать?
– Много меж двор брожу…
– Людей немало ходит семо-овамо, да мало кто может не то писать, а и прочесть толково. Пишем! «…И тогда дерзнул я прекословием пресечь глаголы твои и сказал: „Коя нужда Богу беседовать к людям и явитися самому, кроме плотского смотрения. Возможно бо есть и ангела послати да тоже сотворити по воле его“. Ужели еще и за это, что я дерзнул молвить тебе встречно, ты поднялся на меня гневом своим и клеветою? И слепым мощно есть разумети, яко не только задняя или передняя при бозе глаголати и мнети, но и единые части не мощно есть не только телесным оком зрети, но и разумным ни мало уразумети… А ты дерзаеши тако рещи, яко Моисей задняя божия видел! Я человек простой, учился буквам единым, дабы мог прочесть и написать что-либо ради своей надобности и чтобы можно было душу мою грешную спасти, а дальнего ничего не разумею и с мудрыми философами и рачителями истины, которые искусны и благорассудны в божественных писаниях, никогда не беседовал… И не дивно, что возможно мне и погрешить, ради моего скудоумия и небрежения, но дивно то, что ты клеветою поносишь меня…» Стой, Иван Каменев!
– Слышу.
– А все же изография твоя дивна и мне годна гораздо, что только буду платить тебе? Разве что подарить кую девку? Есть красивые, едино лишь приодеть – от боярских не будет разнствовать, сработаем ей отпускную, объявим в Холопьем приказе
[141] и с Богом!
– Моя послуга, хозяин, не стоит того, и деться с ней некуда… Вот ежели ты, когда мне будет потребно, пустишь на постой меня или кого от своего имени пошлю тебе, то и благодарствую много…
– Тебя? – Бегичев замахал своим косо исписанным листом. – Да я тебе любую избу во дворе дам, или живи где любо – в горницах.
– Я на тот случай, что у майора ежели шумно будет…
– Кто с бражником маюром уживет? Пьян денно и нощно… жена от него ушла – в дому застенок завел, солдаты, что лишь сумрак, волокут к нему коломничей, кой побогаче… бой, шумство – приходи скоро, а ныне давай кончать!
– Готов!
– …«Клеветою поносишь меня, не только… – пожди, сам себя не разберу! – не только о сказанном мною, но прилагаешь еще больше и свои умышления, а сам и в малой части не искусен в божественных писаниях, как и шепотники твои Никифор Воейков с товарищи. Сами они с выеденное яйцо не знают, а вкупе с тобою роптать на меня не стыдятся. И все вы, кроме баснословные повести, глаголемые еже „О Бове-королевиче“, о которой думается вами душеполезной быти, что изложено есть для младенец». Ныне сие пресечем! Я боярину много писывал, да вот нынче лишь до конца все доведу. Глумился в дому своем, я и лаял его… Хорош тем, что породой не кичлив и на брань не сердитс. Таких неспесивых бояр мало.
– Подпись надобна, хозяин!
– Подпишу и еще помыслю – припишу. О Никоне припишу. Поклепы одно, Никон пуще – Никона он ненавидит. Никон же меня и примечает мало, его я почитаю, что уложение государево царю в глаза лает – зовет «проклятою и беззаконною книгою». Уложение меня разорило – в гроб сведет. И за старину идет Никон по-иному, чем Аввакум и наш Павел Коломенско. Ну, будет! Идем вкусить чего и водки выпить.
Когда выпили, Бегичев, еще худо проспавшийся со вчерашнего, быстро захмелев, кричал:
– Право, Бог тебя послал! Дай поцелуемся, Иван… – Царапая бородой, торчащей клином вперед, Бегичев полез целоваться.
Провожая изографа-борзописца, говорил, пуще кричал:
– Ведаешь немецкий язык, уломаем черта маюра, Никифора кабацкого голову, пущай лишь отчитается с приказом Большой приход
[142], – сместим, сяду головой, а ты, друг Иван, со мной безотлучно будешь! И такие дела! Эх, только бы Бог пособил, да будет его воля! Кому писали – с глумом говорил: «Садись-де кабацким головой, место веселое!» Сам, хитрец, ведал, что сести не можно – маюра с солдаты ведал и беспорядков не унял Никона для, чтоб государю лишнее поклепать… Маюра в руки заберем, тогда и сести можно!
Каменев ушел довольный. У него на уме было иное…
Сенька, придя в Коломенское и зная, что слухи розыска по Тимошке вернее всего добыть в кабаках, пошел на кружечный двор. По двору кружечного бродили без команды пьяные датошные люди, солдаты и пешие рейтары. Если заходил на двор питух, то окружали его и, вынув из-под полы епанчи фляги, предлагали купить вино чарками. Сеньку также окружили, он отговорился:
– Не за вином иду, послан по делу к целовальникам!
– Ежели лжешь, то наших все едино не миновать!
Среди кружечного двора Сенька избрал самую большую питейную избу, полуразрушенным крыльцом вошел.
В избе стоял густой дым от табаку. Солдаты темной массой облепили длинный питейный стол. Все они курили трубки, редкие пили табак из рога. Сенька вынул свой рог, стал тоже пить табак, чтоб не кашлять от вони едкого табачного и сивушного воздуха. Стены заплеваны, они черны от дыма, сруб избы курной. Большое дымовое окно вверху выдвинуто, из него на питейный стол, занятый солдатами, падали скупые лучи тусклого дня. На столе солдаты играли в карты. В глубине сруба за большой дубовой стойкой четыре целовальника в сермяжных кафтанах, запоясанных кушаками, – за кушаками целовальников по два пистолета. Целовальники хмуры и бородаты. Служителей Сенька увидал много, они вооружены: кто с топором, всунутым спереди за кушак, у иного и пистоль торчал. Служители вертелись за спинами целовальников около поставов больших с полками, где стояла винная посуда мелкая и лежали калачи. На каждом поставе вверху черная закопченная икона, ликов не разобрать. За стойкой был прируб и там печь, у печи тоже ютились служители. Вооружение кабацких слуг не обычное, так что боялись грабежа царева вина и напойной казны, по тому же и целовальников много.
– Народ-де в моровую язву дерзкой, да и солдатов тьмытем.
С левой стороны от входа, загораживая лаз за стойку, угнездилась шестиушатная куфа с пивом – у ней шумели питухи, пиво было приправлено водкой. За обруч кади цепью прикреплена железная кружка вместимостью с добрую половину ендовы. Питухи и кабацкие женки пили пиво, кидая за выпитую кружку деньги на стойку ближнему к кади целовальнику, кричали, когда кружку брали в руки:
– Един круг!
[143]
– Два круга!
– Пей! Чту, сколь пьешь, – отвечал целовальник.