– Отец! Святейший! Грабить пришли – мой грех – убил!
Сенька уронил топор. Поп на коленях взывал к Никону:
– Святый отче! Кто почему, а я нищ, за милостыней! Ты щедроимец, праведный наш!
Сенька одной рукой встряхнул попа, как ветошь. У попа из-под рясы вывалились крест медный на порванной ржавой цепи и топор:
– Вор тоже!
Патриарх сказал:
– Подойди ко мне, Семен!
Сенька подошел. Никон поцеловал его в голову, сказал еще:
– Заметом закрой сени… У иконостаса палаты, где колоколец, возьми ключ, отопри на северной стене дверь, вернись и забери этого попа, сойди с ним в подклет, сдай палачу Тараску… Я изыду к службе постельным крыльцом в государев верх, в переходах прикажу стрельцам дать к крыльцу палаты караул. Падаль в поповском платье, битую тобой, кинь за крыльцо. Вернись в хлебенную келью к столу, уложи боярина опочивать – я чай, упился он? Усни, меня не жди! Диакон Иван поздает, будет к утрене…
Патриарх, не входя в холодные сени, повернулся, ушел в Крестовую палату.
В хлебенной от храпа боярина мигали свечи в шандалах. Голова его была на кресле, а ноги под столом. Сенька погасил свечи, оставив гореть один неяркий масляный шандал. Тяжелого боярина в расстегнутых малиновых портках, шитых по швам до голенищ жемчугом, он перенес на софу, положил навзничь. Не снимая с боярина ни сапог, ни кафтана, оставил. Погасил лампады у образов, боясь пожога. Боярин лежа засвистел, заулюлюкал, как на охоте по зайцу, сжал кулаки и, раскинув руки, ноги, потянулся так, что захрустели кости. Сенька, уходя из кельи, подумал: «Все едино, что на дыбу вздет!..» У себя Сенька разделся до гола тела, поправил заскочивший за спину материн серебряный крест и, хотя не верил после Тимошкиных сказок ни в кресты, ни в иконы, крест с ворота не бросал. Раздеваться и мыться на ночь обучил патриарх, когда оглядывал его тело, чтоб в дом патриарший болезнь какая не попала. Патриарх нашел, что Сенька добролик, а телом могуч и чист, но мыться на ночь благословил и тело его в грудях помазал церковным маслом… В углу из медного рукомойника умыл лицо, руки, грудь. Крепко утерся рушником, надел чистую хамовую рубаху, длинную, почти до пят, подошел к иконе, поправил огонь большой лампады, отошел, не крестясь. Крестился он и поклоны отбивал только для виду. Чтоб лучше слышать приход патриарха и помочь ему в ложнице, дверь кельи своей не запирал. Ложась, подумал о Тимошке: «Для ради денег на грабежи пошел… а я вот убивец!» Руки были вымыты, но Сенька оглядел их, ждал шагов, слушал. Уснул неожиданно, будто с горы упал в мягкую тьму. Спал без снов, долго ли, коротко – не знал. Потом приснилось страшное и соблазнительное, из сна объявилось явью.
К постели его в темном армяке, в кике с адамантами пришла женка, двинув грудью, плечами, уронила армяк, сняла кику и опустила туда же на пол. Упали длинные, лисые волосы, засверкали будто огонь… тело нагое до блеска гладкое. Села к нему на постелю, сказала:
– Ты спишь, холоп?
Сенька в удивлении подвинулся и приподнялся вверх на подушках, ответил тихо:
– Сын стрелецкой… не холоп я…
– Едино, кто ты… уснуть не могу – горю вся… боярин хмелен и мертв до утра, употчевала его – хи! не сплю, маюсь, пожар во мне – полюби, усну тогда…
Сенька тронул себя по лицу, потом погладил ее нагое плечо, отдернул руку, подумал: «Не сплю?»
– Патриарх… страшусь его слова…
– Учитель мой? Он-то страшен тебе?
– Да… едино, что отец мой!
– Так знай же. Я… вольна над патриархом! Внимай: если укажу, поклеплю на тебя – любил меня, сильно взял, а ты и не любил вовсе… и я за позор попрошу у него твою голову, святейший сам подаст мне голову, как захочу, – в руках или на блюде – вот!
– Угрожаешь? Я смерти не боюсь…
– Пошто некаешь? Я хочу так! Знаешь – патриарх вверху, палач внизу… чего ты хочешь – смерти или любви?
– Тебя боюсь!
– Я хмельна, но лепа! А ты? Тебя приметила в палате за столом, в послугах…
Она медленно, но упрямо склонилась на его изголовье и легла поверх одеяла.
– Ты боязливой, богобойной?
– Не…
– Чего бояться? Нас двое – боярину мал чет…
– Прельстишь, уйдешь навек, и гнев патриарха… в его палатах блуд…
– Я за тебя… Прельстишь? Хи-хи-хи… бояться не надо!
Сенька хотел говорить, она не дала, целовала его, как огнем жгла губы, глаза, щеки… «Беда ежели, то к Тимошке и заедино с ним!» Ни во сне, ни наяву таких женок Сенька не видал и будто опьянел – забыл себя, патриарха, даже ее всю не видал, видел только большие глаза, слышал ее вздохи, похожие на плач.
Она крепко спала, вытянувшись на его постели… голая рука с пальцами в перстнях висела с подушки. Сенька, положив голову к ее голове, у кровати на коленях стоя, будто в хмельном сне спал, ворот его рубахи распахнулся, оголилось могучее плечо, и рука в белом рукаве лежала на ее груди, другая была глубоко всунута под подушки. Губы их не прикасались, но волосы его спутались с ее волосами.
В сумраке желтеющем и трепетном, в золотой фелони, сияющей яхонтами голубыми и алыми, стоял над кроватью, слегка сгорбившись, патриарх. Желтело лицо, поблескивала пышная борода, под хмурыми бровями глаз не было видно. Он не вздрогнул, не заговорил, только подумал: «Окаянство твое, Ева, от змия древлего…» У лампады нагорел фитиль, нагар упал, лампада слегка вспыхнула – по волосам сонной боярыни засверкали огненные брызги… Тогда патриарх шагнул к образу, на полу ногой толкнул кику: «Брошена! Власы срамно обнажены», – и вскользь подумал о палаче… Взглянул на лик темный черного образа, занес руку перекреститься, но пальцы сжались в кулак. Никон дунул, потушил лампаду.
Патриарх, когда Сенька с дьяконом Иваном облачили его в торжественные одежды, вышел в палату, сел на свое патриаршее место:
– Иди, Иване, в сени, а тот, – указал на Сеньку, – останется для спросу… Уезжаю, надобно малоумного поучить.
Иван дьякон, положив перед патриаршим местом орлец, чтоб, когда встанет для благословения патриарх, то было бы по чину, благословился и вышел, плотно затворив дубовые двери в палату. Патриарх сидел, опустив голову, пока не вышел дьякон, теперь же поднял, погладил привычно бороду сверху вниз, взглянул на Сеньку сурово, тихо, но голосом недобрым заговорил:
– Поп, кой дан был тобой палачу, на дыбе сказал… – Патриарх, держа посох в левой руке, правой из ручки кресла, из ящика, вынул желтый листок, запятнанный кровавыми пальцами, читал негромко: – «А тот парень, что убил распопу нашего вора Калину, с грабежником подьячим, кой вел нас и был в атаманах, – в патриаршей палате в сенях, первых с крыльца, сидел на лавке и ласково говорил с им… и помекнул я, подумал собой, что они с атаманом нашим приятство ведут, и, може, тот патриарший служка наводчик сущий. Пошто тот парень Калину убил и нас не пущал, того не вем. А сказался тот подьячий, кой был у нас в атаманах, – Иверского монастыря беглой чернец… имя свое нам проглаголал на сговоре, кое было на царевом кабаке на Балчуге, а сказал: “Зовусь-де Анкудимом, грамотой-де вострой гораздо и нынче сижу Посольского приказу в дьяках…” Писал сие, снятый с дыбы, без лома костей и ребер, привожженный к огню и допрошенный с пристрастием безместной поп Данило с Ильинского крестца своею рукой. Показую все истинно, положа руку на крест святый». Чернец Анкудим ведом мне – не раз приносил из Святозерского челобитные… Хром, мало горбат и стар – не он был!