– Куда я нынче без моего благодетеля, сирота, денусь? И как он меня любил! Я, дедушко, коня в утреню оседлала, ездила в догоню… Чаяла – не привязан ли где к дереву, – и нет!
– То опасно, баба, одной ехать – их ведь много, да все оружны! Разбойные люди… как кочета, зарежут. Десятник-то оружной был и, будто младень, сунут за печку тюрьмы.
– Поди, дедушко, буди помещиков гостей, спят в повалуше… Думать надо, што делать нам.
– Взбужу! Ума не прикину… што мне, старому черту, будет, не ведаю… Ой!
Богорадной пошел.
– Погоню собрать, погоню!
– Ой, Матвевна, собрать-то мало кого можно… У кого рогатина, а у иных и тоя нет. Ужо-ко я помещиков созову.
«С глупыми старыми легко… а как ужо злые, хитрые наедут, спаси Бог!» – подумала Домка.
– Ивашко Бакланов, да хоша ты и думной дворянин, грамоту и вдолбил себе, а все ж без нас, подьячишек, тебе ни плыть, ни ехать! – ворчал Томилко Уткин, вытирая у порога грязные сапоги о дерюгу. На улице в сумраке он брел грязью – был дождь. Размашисто, по-пьяному, молился в большой угол, больше на огонь лампадки, чем на темные безликие образа. Помолясь, высморкался. От лампадок в избе разлит сумрачный свет и воняло нехорошо. Из прируба вышла толстая баба, по волосам кумачный платок, на плечах серая рубаха и синие лямки от набойчатого сарафана.
– У, бражник! И где до сей поры шатался? – проворчала она.
Томилко ответил:
– Там, Устеха, где надо-о!
Подьячий подошел к столу в большой угол, вынул из пазухи киндяка, запоясанного тонким ремнем, тетрадь, отмотал с нее шейный плат и плат и тетрадь сунул на стол. Ворчал:
– Тоже думной… укажет государь, чего исписать… он и-испишет, да начерно… «Начисто перепиши, мне недосуг!» Навалил вот работы в ночь… добро, што хмельным угостил… пили, ели… на его писанье вапницу запрокинули… «Ништо-де, разберешь!» и-и-к, угостил… Закусить пряженины с чесноком, Устеха-а! – заорал, подняв голову, Томилко.
– Чего, неладной, гортань дерешь?
– Ква-а-су!
– Принесу! Заедино говори, еще чего?
– Свету дай! К завтрому указано: «Пиши, Томилко-о!»
Баба неповоротливо ушла в прируб. На столе появилась свеча с огнем в подсвечнике с широким дном и деревянная чашка квасу.
– Пиши… да не воняй гораздо – седни от клопов лавку, где сидишь, щелоком поливала.
– Лжешь. Воняю не я – солону треску завсе варишь… редьки натрешь, не жрешь, то и воняет.
В раскрытых дверях баба остановилась:
– Не пряжениной ли тебя чествовать? Засиделся, вишь, в кабаке… без тебя просители были с посулами да посулы те уехали к другому.
– Посулы? Мимо не пронесут, вернутся к Томилку. – Эй, квасу, ступа еловая!
– Зрак не зрит? Щупай! Квас на столе.
– Добро, поди спи…
Томилко снял с ремня медную чернильницу, откупорил узкое горлышко, заткнутое гусиным пером, раскрыл тетрадь. Под руку лез плат, столкнул плат под стол. Сел на лавку. Хлебнув из чашки квасу, подтекая бородой и усами, придвинул ближе свечу… задумался, что-то вспомнил, полез рукой за пазуху, выволок затасканный плисовый колпак, обтер конец пера краем колпака и, помакнув снова перо, стал писать: «1668 год, марта в пятнадцатый день, на Вербное воскресенье великий государь ходил в ход за образы к празднику “вход в Иерусалим”, что на рву. А с ним, великим государем, царевич и великий князь Алексий Алексиевич… А вверху оставил государь боярина князь Григорья Сунчюлевича Черкасского да окольничего Федора Васильевича Бутурлина. А как великий государь…»
– Фу, черт! – залил вапой, как хошь разбери… – Томилка выпил квасу, руку с пером оставил, свободной рукой рукавом утер усы и бороду. – «…и сын его царевич…» – Должно, так тут стояло? – «…пошли за вербою с Лобново места в Кремль, и от Лобново ехал на осляти святейший Иоасаф
[318], патриарх Московский и всея Русии. А осля вел по конец повода великий государь
[319] царь Алексий Михайлович, самодержец, и сын его, государь царевич Алексий Алексиевич. Вел осля посередь повода, поблизку за ним государем царевичем, по указу великого государя, боярин князь Никита Иванович Одоевский, а под губу осля вели: патриарш боярин Никифор Михайлов сын Беклемишев… да патриарш казначей. А святейшие вселенские патриархи
[320] в ходу не были. Были в то время у себя и как великий государь царь Алексий Михайлович и сын его государев великий князь Алексий Алексиевич шли за образы и святейшие вселенские патриархи в то время смотрили из своих палат и великого государя и царевича осеняли. И великий государь и сын его государев царевич посылали о спасении спрашивать боярина князь Ивана Алексиевича Воротынского…»
– Святейших кир Паисия папу и патриарха Александрийского да и Макария, патриарха Антиохии и всего Востока, Никон, сказывают, обозвал нищими! – сказал про себя Томилко.
Его клонило ко сну.
– Нищие и есть! Греки, а шляются у нас да дары емлют… Святейшие, а поди таем жеребятину жрут? Скушно одно, давай испишу другое.
«Апреля с семнадесятый день на именины царевича и великого князя Симеона Алексиевича великий государь ходил в соборную церковь к обедне, а вверху оставил государь боярина князь Никиту Одоевского Ивановича…»
– Вот черт, исписать надо Никиту Ивановича, потом Одоевского… И спать клонит! Устеха поди ждет, злитца. Куда ходили они, кое мне дело? Ух сосну пойду, ноги стынут. В утре испишу…
Царь от хождения за вербой и по монастырям, где встречали его ужинами с крепким вином, почувствовал себя нехорошо:
– Голова свинцом налита и по брюху вьет!
Велел истопить баню. В баню потребовал рудометца Артемку кровь пустить, но рудометец царский заболел на те дни. Резать себя другому царь не доверил, а приказал парить. Парили царя три раза посменно. Из бани царь прийти не мог – его принесли в кресле. Он разболелся. Пуще разболелся, когда дьяк вычитал ему вести со всех концов Русии Великия, Малыя и Белыя.
– Из Ярославля дошло: «Тюремные сидельцы забунтовали, избрали атаманом какого-то Гришку, с тюрьмы сошли и воеводу Бутурлина с собой взяли, а на бегу, должно, боярина и кончили…» С Украины вести еще хуже: «Ивашко Брюховецкий гетман изменил, и тебя, великого государя, место дался султану турскому. Вор Петруха Дорошенко да с черкасы из-за порогов, да с ордой Крымской с боем отбил от Котельвы наши войска с князем и воеводой Григорием Григорьевичем Ромодановским, и князь Григорий Григорьевич с боем же ушел до Путивля, сел в осаду, осадный в товарищах ему Василий княж Борятинской. Под Путивлем место чисто. Орда ушла в Крым. У Гайворона нашу государеву рать разгромили татары в пути и воеводу, сына Ромодановского, княжича Андрея увели в полон в Крым
[321]…»