Сенька спросил:
– Вы много озлились, что убил ваших товарищей?
– Нет… чего злиться? Ежедень почти убьют кого. Шапки да уляди сняли с них, а кафтаны вотола не жаль. Васку жалко-таки – исаул наш был.
– Сами знаете – убил неволей.
– Знаем! Ватаман бы не простил, да вишь ты какой…
Так прошли еще два дня: так же на ночлеге рубили нудью, спали тепло и мягко, раздевшись и разувшись, говорили мало, только Сенька спросил:
– Топоры в лесу оставляете, когда в город идете?
– А пошто? Мы на торгу ходим, ищем плотничать, как без топоров?
Осторожно обходили все селения и особенно ямские дворы – так пришли в Ярославль.
Прощаясь, сказали Сеньке:
– Берегись войводу-наместника! Наших он четырех повесил.
Видя вдали белую стену и башни, разрушенные временем, по сгорку над Волгой, Сенька и Улька подходили к городу. По льду реки вились тропы, видимо, из заволжской Тверицкой слободы. В разных местах тропы прерывались широкими голубыми полыньями. От талого льда с Волги несло сырым холодком вместе с запахом смолы и дыма костров. Внизу, у берега, чинились ладьи и насады, шуршали пилы, постукивали топоры, вколачивая гвозди кованые, над пятнами бледных огней чернели котелки с варевом. Сенька думал: «Ладно, что в лесу не скоро тает… утопли бы в болотах». Он ежился и продолжал думать: «В лесу теплее много – ветер идет поверху, а здесь низом продувает…»
Везде таяло, ручейки с возвышений стремились к Волге. В воротах развалившейся башни хлестал целый ручей, его пришлось перебрести. За стеной по гнилому мосту осторожно перешли сухой ров. На площади, куда пришли они, лежали мокрые проталины. У церкви Ильи-пророка, разукрашенной красками и позолотой, с карнизов и подоконников стаял весь снег. Церковь была обставлена ларями, больше деревянными, но были и каменные амбары – для купцов. Огорожена церковь крашенной в цвет медянки деревянной, долбленой, с поперечинами решеткой. За церковью, в глубине двора, поповские и иного чина служителей избы, избушки, погребы, мыльны. От площади зад двора отгорожен высоким тыном. Крыльца, крылечки, сходни и двери пятнали зад двора. Сенька, войдя за решетку церкви, сказал:
– Дяди твоего камору, Уля, в день тут не сыскать!
– Ой, ты! Да вон стоит, по бороде на отца схожий!
У дверей одной клетушки стоял старик в трепаной скуфье, в старой ряске. Сенька сел у церкви на скамью:
– Пожду, а ты поди спроси.
Улька побрела по блеклой зелени двора, обходя лужи. Подошла. Старик из-под руки глядел на солнце, ворчал:
– А не пора ли тебе, Микита, к вечерне вдарить? – Оглянулся на Ульку.
Она, кланяясь, сказала:
– Уж не Никита ли? А коли Никита, то здоров ли? Поклон несу с Москвы, от бати.
– Был здоров – пас коров! Стал худ молодец – пасет и овец. Чего те, девка?
Армяк на Ульке был распахнут, шугай тоже. Она широко раздвинула ворот рубахи, выволокла на черном шнурке крест, показала. Старик проворчал:
– Знаю, по шерсти вижу. Ай ты будешь племяшкой звонцу?
– Кланяюсь да приюта ищу в городе.
– Запахнись – грех! По лицу чаял – девка, а груди спадать стали – знать, баба. И мужик, с сумой на горбах, у церкви – тот хто тебе?
– Муж, Григорий имя.
– Кваском угощу. Пива сваришь – пить буду… Живи, а мужу места нету.
– Пошто, дядюшко, неласковой до него?
– У тебя знак есть! Чужих не держу за то, што двор – церковной: сани поповы, оглобли дьяковы, хомут не свой. Таже воеводой настрого заказано церковникам на дворы принимать. Много, вишь, народу от помещиков бежит. Скоро Волга черева шевельнет, а с Волги завсегда слухи лихие, разбойные.
– Куда ему деться? И мы голодны…
– Ты ночуй, а хошь – живи, ему не дально место к рубленому городу, с полверсты харчевой двор. Там есть, чего хочешь: меду и водки, блинов ай пряженины бараньей, у звонца едина вошь у крыльца, все и мясо тут.
– Ты не уйди! Я ему скажу.
– Пожду, время есть.
– Скажи еще, где ему спать?
– На харчевом угостит дворника – клетушку даст!
Сенька выслушал от Ульки о харчевом дворе, сказал, передавая ей суму и мешок с сухарями, топор:
– Дай старику рубль! Вот деньги. Пускай сыщет для меня рясу да скуфью.
– Я назвала ему тебя Григорием – знай!
– Иди, Уляха!
Сенька видел, как, получив деньги, пономарь юрко сунулся вперед Ульки в ближний сарайчик. Скоро оба они вышли на двор, потом, мало поговорив старику, Улька пришла к Сеньке, принесла старую рясу и скуфью держаную. Еще из полы рясы достала спрятанные портянки.
– Смени онучи – поди намокли?
Сенька молча переобулся, надел рясу. Она едва доходила ему до колен, в плечах по швам трещала, скуфья тоже была тесна.
– Обтянуло всего – узко! – сказала Улька.
– Ништо, покроемся.
На рясу Сенька накинул свой черный армяк, мало порванный в дороге.
– Суму, Уляха, береги. Кафтан, шапку украдут ежели, то не беда! Сюда приду завтра, как солнце встанет, увидишь здесь.
Он обнял ее и ушел, а Улька стояла, глядела вслед ему и думала: «Опасно в чужом месте. Люди хитрые…»
Посреди двора, огороженного старым тыном, татарин в пестрой, шитой из лоскутков сукна, тюбетейке продавал бабам платки:
– Акча барбыс?
[296] Купым, женки!
– Да покупать-то у тебя, поганого, не дешево!
– Акча бар! Пошем не дошево?
– Барбыскай, сколь надо да уступай!
– Плат алтына не стоит, а ты три ломишь!
– Една – худ, три – харош!
Сенька мимоходом послушал, прошел к крыльцу шумной избы с перерубами. У крыльца стоял мужик в сером длиннополом кафтане, подпоясанный вместо кушака обрывком веревки, на волосатой голове валяная шляпа-грешневик
[297]. Шляпа – серая, выцветшая, но по тулье голубела широкая лента.
Мужик, расправляя русую бороду и ковыряя в ней пальцами левой руки, сонно покрикивал извозчикам, ставившим у колод лошадей:
– Становь в рядь, вдоль тына!
– Знаем!
– Отдали, штоб твоя лошадь другу зубом не ела!
– И то ведомо!
– Кому поить надо, так в сараишке ведро! Напитаетца – ведро штоб на место становить!
– И ведро и воду знаем, где брать!