– Ну и снежку Бог дал!
– А мороз? Дерево трешшит!
Сенька, опустив рукава, слегка сутулясь, брел, оставляя за собой глубокий след. Он бесцельно поглядывал на кремлевские громады, облепленные снегом. В эти дни на стенах и церквах даже галки не кричали. От стенных зубцов свешивались вниз саженные сосули. Сегодня с утра Сеньке было грустно. Он разглядывал толпу на площади, забывал ненадолго грусть, а потом щемило сердце, и он думал: «Отчего туга гнетет?» – шел и мысленно пробовал ответить себе: «Оттого, что привыкать стал! Кругом лихо творится, и ты той неправде больше года служишь… Таисиев путь забыл! Иное что, коли не это? Дома? Дома все ладно: Улька днем уходит к старицам… сдает им деньги, собранные на гонимых попами людей старой веры… вечером и ночью с ним. Убирает, моет, варит и даже про себя песни играет…»
Сенька был близ Троицких ворот и почти нос к носу столкнулся с подьячим Земского двора Глебовым. От нечаянной встречи Сенька приостановился. Якун прошел и тоже остановился недалеко. Ощерил редкие желтые зубы, отряхнул, собрав в узел длинный рукав, усы, на морозе вздернутые кверху, и хриплым с перепоя голосом заговорил:
– От стрелецких тягостей едино как в мох зарылся? Пьяницы подьячишки кого не укроют…
– Чего ты, волк, скалишься на меня?
– Стоишь того, вот и скалюсь!.. Наклепал начальникам, фря писаная! Был гулящим – стал стрельцом, из стрельцов полез в письменные… Гляди, еще в дьяки попадешь, придется тебе куколь снимать да кланяться былому гилевщику… Был им и им же остался.
– Служу, никого не тесню!
– До поры служишь!
– Ты, хапун, корыстная душа! Мало купцов, нищих обираешь… сирот теснишь.
– В мое дело не суйся, знай место! Эх, кабы моя власть! Вишь, они, вон башни Троицких ворот… в них каменные кладези, еще от Ивана Грозного в кладезях тех кости гниют, и вот таких, как ты, туда бы…
Якун, помахивая длинными рукавами шубного киндяка, побрел дальше.
Сенька пошел к воротам, подумал: «Сердце угадало! Вот он враг, черная душа!» Он вспомнил, что год тому назад через Петруху, брата, пожаловался на Глебова боярину Матвееву. Матвеев не любил корыстных людей, поговорил дьякам на Земском дворе: «Это-де непорядок! Ваш служилый сирот теснит!» От думного дворянина Ларионова Якун получил выговор. И тогда Якун забросил курень вдовы на Арбате, а на Сеньку с братом затаил умысел и ждал случая.
Дойдя до ворот, Сенька оглянулся на серое, как овчина, низко припавшее небо, решил: «На съезжую рано идти!» – и повернул на площадь. Завидев его издали с чернильницей на ремне, хотя она и была прикрыта рукавицей, со стороны прибрели два мужика лапотных, в синих крашенинных полушубках, с длинными бородами в сосульках. Сняв с мохнатых голов самодельные шапки, поклонились. Один сказал:
– Нам, родненька, челобитьецо бы написать великому государю. Мы – выборные, пришлые из-под Рязани.
Другой простуженным голосом прибавил:
– Нихто, вишь ты, писать.
Первый махнул на него шапкой:
– Тпру-у! Не езди! – Бойко заговорил: – Не пишут нам служилые. Мекают про себя, што-де мужики лапотные, кая от их корысть? Мы же за письмо, мало алтынов, – рупь платим!
Утирая на холоде кулаком слезливые глаза и заодно тряся бороду, сбивая сосульки, надев шапку, роясь в пазухе, сказал другой, таща из-под кушака кумачный плат:
– Нам оно и исписано рязанским церковным человеком, да путано и вирано… – Подал Сеньке плат.
Сенька развернул плат и свиток, сверченный трубкой, оглядел:
– Да… ни дьяк… никто честь вашего письма не будет!
– Худо, родненька! И мы такое видим, а он у нас самой грамотной… и вот стали доходить настоящих писцов…
– Сколько берешь написать по-ладному?
– Моя цена – две деньги.
– Ой ты! Идем коли в палатку – пиши.
Мимо Сеньки прошли двое площадных. Один поклонился, другой, выпростав из рукава руку, подал Сеньке:
– Брату Семену-писцу! – Спросил, кивая на мужиков: – Писать им хошь?
– Думаю…
– Мужикам на мужиков, аль на целовальников, или на волость – пиши! Им, этим, не можно: они государю на архимандрита челом бьют, а архимандрит ихний – державец… они – монастырские страдники.
Оба ушли. Мужики переглянулись, посутулились. Боязливо поглядывали на Сеньку с ихней грамотой в руках. Сенька сказал упрямо:
– Коли никто не берется – пишу!
Лица мужиков повеселели:
– Ой, Бог тя спаси! Доброй человек!
Он еще раз проглядел их челобитную.
По снегу местами валялись большие ящики из-под пряников. Сдвинув рукав кафтана к плечу, Сенька взял один ящик, стукнул об сапог и, околотив снег, сел. Из-за пазухи вынул свиток чистой бумаги, попробовал, не застыло ли чернило, и на широком колене стал писать, сочиняя заглавие по правилам челобитных: «Государю царю и великому князю всея великия и малыя Русии самодержцу Алексею Михайловичу. Черные людишки, крестьянишки монастырские и твои великого государя холопишки, старостишки Жданко Петров да Ивашко Кочень, Григорьевского и Преображенского сел, за все крестьяны место челом бьем!»
– Гляди-кась! Вот пишет!
– И на колене, а нашим и за столом так не писать.
– Дай Бог!
Пошел снег, начался ветер. Сенька засыпал с поясной песочницы писанное, свернул письмо, сунул за пазуху. Встал, сказал:
– Завтра на этом месте будьте до отдачи дневных часов… больше не пишу. Снег портит письмо.
– Так мы же, родненька, звали в палатку писать?
– В палатке староста не даст! Слыхали, что говорили писцы? Меня, может, с площади прогонят за ваше письмо, а все же напишу!
– Тебе знать! И Бог с тобой.
– Завтра получите – укажу, куда сдать.
– Нам и ладно! Время терпит.
– Проесть у нас не своя – мирская.
– Вы вот что, мужики…
– Ну?
– От челобитья добра вам будет мало.
– Пошто так… аль со лжой испишешь?
– Челобитная будет по правилам писана, и царь ее прочтет! Только царь от мужика на помещика жалобам не внемлет.
– Ну, так как же нам?
– Мой совет такой: выберите из бобылей
[289], кому терять нечего, смелых, пущай эти смелые дубинами погоняют тех монахов, кои вас теснят… и архимандриту бы бороду подрали – тише будут с вами!
– Ой ты, служилой! Неладному нас учишь.
– Вас на цепь сажают монахи, выколачивают деньги, и вы за те деньги в кабалу идете. Плачете опустя руки, а монахи вас объедают. Просто монахам у таких дураков брюхо растить.