Больная широко открыла глаза, в них сверкнул огонь и потух. Она закашлялась, отдышалась, сказала:
– Писать будешь, мне покажи письмо. Сам писать будешь?
– Сам, конешно. Дело тайное, кого звать? Как ушел Никон, и доходы наши пали… день ото дня нищеем!
– Еще бы! Жену стало некому продать.
– Не злись, говори толком. Совет надо твой. Забудем… не помни… я же приголубника твоего не стану поминать.
– Кого поминать, ежели ты его в Разбойный сдал?
– Ну и сдал. Там огнем да кнутом помянут.
– Теперь будем судить о твоих грехах?
– Моих? Я безгрешен! К чужим женам не лез.
– Знаю… Сам станешь писать? Пиши от меня – зови его… Никона.
– Хочу спросить тебя: писать ли от нас одних или и от имени государя?
– Не напишешь ему от имени царя, он не поверит тебе: бояр Никон опасается.
– Да. Мне такое говорили Афанасий Ордын-Нащокин и Матвеев.
– Говорили? Все прямо так и говорили?
– Не прямо… немножко не так, но понять было можно: что де государь очень хочет помириться с Никоном. Ордын даже денег дал в долг, поташ с «Будных станов» новгородских привезти. А денег тех мало. Я кнутом ободрал мужиков, старост на варницах сбивал везти – и не везут, разбойники!
– Поди пиши… устала я.
У себя, в крестовой, боярин Никита помотал рукой и головой косматой склонился перед образом «Спас Златые Власы» работы учеников Симона Ушакова
[278], копия – дар Никона.
От горевшей у образа лампады зажег на круглом, покрытом парчой столе несколько свечей, придвинул медную чернильницу, взял гусиное перо, оглядел чиненый конец, подумал: «Писец – лентяй! Худо чинит перье, – сменю».
Придвинув склеенную тем же писцом в столбцы бумагу, навалился широкой грудью на стол. «Испишу… кое отчеркну, что лишнее», – сказал сам себе и написал: «Великому государю святейшему Никону, патриарху Московскому и всея Великия и Малыя России, раби твои Никитка и Малка, требуя твоего святительского благословения, челом бьем…» Написав, боярин задумался: «Нипошто пугал Малку смертью. Жить хочет баба…» – и продолжал писать Никону: «А слыша твое святительское спасение и здравие, радуемся, а и паче бы видеть Господь изволил…»
– Иное с Малкой надобе: расспросить бы ее ласково – пошто холоп, собачий сын, приходил? Не за любовью, конешно. А за любовью – то ништо получил! Помрет Малка… В чем душа живет? Едина злоба аль туга великая заставляет языком шевелить. Не умно дразнить мертвых, боярин Никита! А ну, пишем еще!
«Да ведомо буди тебе, государю, тако приятели мне сказали: изволено тебе, государю, быть в воскресение во осемнадысеть день и к заутрене часов за семь или меньши малым, чтоб в пение приттить, а не в понедельник девятнадцатого числа…»
– Призову, умирится государь… Нектарий, вишь, Ерусалимский, и тот просит мириться. А не смирятся ежели? Тогда, боярин Никита, держи голову! И ээ-х! На разбой кидался в Путивле, а голова цела… – Оттянув к коленям упрямую бороду, Зюзин продолжал писать:
«Войти в церковь во двери Северные, и будет, не ведая и твоего странного входу в церковь, церковники петь перестанут или не перестанут, пришед на свое место, начало положа, изволи молыть вслух: „Мир вам!“ А архимандриту своему и ключаря пошли известить Иова, или кой лучится, ко государю…»
Боярин прочел написанное:
– Что кому сказывать – что и кто о царе говорил, дописать особо.
«Да ведомо тебе, великому, буди о том: присылай ко мне Афанасий и Артамон, и сказывали они: декабря в седьмой день у Евдокии в завтреню наедине говорил с ними царь-государь, что ты присылал архимандрита, и он твоему совету обрадовался и архимандрита добре хвалил: “Сидел-де я с ним наедине, а он-де со мною со слезами говорил, чтоб нам ссоре не верить, и я-де клятвою говорю, что тому ничему ссоре никакой отнюдь не иму веры. И ныне-де на Николин день приезжал ко мне в Хорошево чернец Григорей Неронов с поносными словами всякими на патриарха, я знаю-де, кто с ним и в заводе, только-де я тому ничему не верю, а наш совет и обещание наше Господь один весть, и душою своею от патриарха, ей-ей, не отступил, да духовенства и сингклиту ради, по нашему царьскому обычаю, собою мне патриарха звать нельзе и писать к нему о том, потому что он ведает, для чего сшел, и придет также воля ево, а ныне в церкви и во всем кто ему бранит? И я-де, ей-ей, в том ему не противник…”»
Боярин сунул перо в чернильницу, встал, потянулся, походил по крестовой и еще раз подошел к образу, крестясь.
– Помоги, Господи! – Отошел, сказал: – Малка скорбна, в ночь идти к ней недобро. В утре прочту, а придет монах от Александра, при нем перепишу и отошлю.
Сел боярин, снова взял перо.
– Приписать веры для пущей: царь-де сказал тако: «А тыде, Афанасий, моим словом прикажи Миките описать все сие в тайне к приятелю моему патриарху!» Да не забыть! – И приписал сбоку столбца: «А сие писание паки возврати!» Погасил свечи, встал, поправил у образа лампаду, покрестился и ушел.
Утром, когда боярин прочел жене писание, Малка сказала:
– Писано хорошо. О царице прибавь: «зовет», и о царе припиши больше – скорее вернется… Письма в обрат не ищи, заподозрит твой умысел.
Когда ушел боярин, больная сказала себе: «Феодора Устиньяну царство спасла… я же твой дом гублю! Будешь помнить, злой, как от имени царя писать!»
Окончена работа в Разбойном приказе, в башне, куда отводили для пытки, палачи ушли. Клещи и другие пыточные орудия висят на стенах, забрызганных кровью пытаемых. Последнего лихого парня пытали по Сенькину делу: «Не ты ли, вор, в Коломенском убил объезжего дворянина Бегичева?» И, так как парень отговаривался незнанием, запытали до смерти. Парень был снят с дыбы, умер скоро у допросного стола, лежал комом.
Боярин, князь Яков Одоевский, вставая за столом, сказал сторожам, башенным приворотникам:
– Тащите его, киньте у стен, божедомы подберут!
Сенька стоял у широких каменных столбов без дверей, в руках у него бердыш, сбоку – сабля. Ему тоже начальник Разбойного махнул рукой:
– Гуляй, стрелец! Завтра твой день, приказ будет на запоре. Наши дела, кажется мне, переведут на Земский двор, вишь, башня развалилась!
На сводчатом потолке башни зияли широкие трещины. В воротах осыпался правый кирпичный столб. Боярин, грузно вылезая из-за стола, прибавил:
– Н-да-а… перемены! Слух есть, что и вами в Стрелецком приказе будет ведать не Матвеев Артамон, а Юрий князь Долгорукий с сыном.
Перед тем как выйти Сеньке из приказной Константиновской башни, сторожа к воротам выкинули убитого на пытке. Раздетое до порток, сплошь черное тело раскинулось на мутно-белом снегу, ноги на горе, голова под гору. В черном рте ярко белели зубы. Сенька, выходя на Красную площадь, подумал: «Вот она, правда государева! Человека для нее нет! Есть смерд, пес, и тело его не дороже псиного… Ищут прибытку казне царской, а почему бы им не торговать мясом казненных?»