– Боярин Матвеев, ты смекай, как лучше устроить стрельцов!
– Разве чем прогневил я великого государя?
– Ничем, но стрельцов нынче же надо снарядить шведского образца мушкетами… наши с фитилями застарели, шведские с кремнем… зелье у курка закрыто накладкой, а у нас фитиль измок и зелье не травит.
– Великий государь, пищали свейского образца делаются: нынче все оружейники к тому приказаны.
– Добро, Артамон! Да… вот… Доводили мне на стрельцов, что они, сидя на Ивановой площади
[259] в подьячих, чинят в поборах за купчие лихву… иные бродят по Красной площади с калачами к та же корысть… Думно мне, что оттого в боях под шведскими городами стрельцы были хуже датошных людей и в нетях их немало сыскалось.
– На Москве, великий государь, в лавках многих стрельцы сидят – исстари то повелось… по ся мест худа от того не было, а что в подьячих стрельцы есть, то они казну твою, государь, не убытчат… сядет в подьячих посадской или купеческой захребетник – урона казне будет больше, да и не много их на Ивановой: десять подьячих, из них стрельцов четверо.
Царь засмеялся:
– Иди уж, стрелецкой заступник! А мы тут зачнем прати о Боге, Родион!
– И не дождусь, государь, твои пресветлые очи зреть!
– И не дождешься… Наши очи нынче зрят на немощные уды своя.
Тощий, в длиннополом зарбафном кафтане, лысый, держа соболью шапку в руке, к царскому ложу бойко пробрался старик боярин Стрешнев. Царь, не поворачивая головы, спросил:
– Говорил ли Аввакуму, чтоб смирился и не чинил раскола?
– Говорил протопопу, великий государь, я довольно… чтоб смирился, а ответствовал: «С киевскими-де латинцами лаюсь, а о прочем Бог мне судья!» Не тот уж он нынче и видом и задором: должно полагать, в Даурии дикой Пашков
[260] водил его сурово – во льдах тонул, в снегах мерзнул протопоп.
– Помолчит, смирится и жить живет, по его челобитью знаю о Сибири, а только боюсь – неистовый он поп! Масляной гарью пахнет! – потянул носом царь.
Боярин Троекуров шагнул к образу спаса за царским изголовьем, марая пальцы маслом, убавил пылающее светильно. Пальцы обтер о волосы. Вернувшись, встал сзади за Стрешневым. Старик, сгибаясь в поклоне, норовил заглянуть царю в лицо:
– Едино лишь, великий государь, забредает Аввакум к Федору Ртищеву и со старцами кричит о старой вере, правку книг церковных лает и то маленько…
– Старцы киевские ему отпор дадут! Бояться надо, чтоб простому народу свою веру не внушал…
– Того грех молвить, великий государь, с простым народом не говорит Аввакум… не видано и не слыхано.
– Тебе, боярин, а мне кое-что доводили… и ты бы его покрепче смирению поучил, пригрозил бы от имени моего – матерно бы полаял, коли добром неймется.
– Не могу, великий государь: грех духовную особу лаять… и матерно не учен… Эпитемья за то положена.
– Жаль! Такие, как протопоп, матерны слова чтут, и поди сам иной раз лается?
– Не ведаю… не ведаю, государь.
– Не добро, боярин Родион, великому государю в неведенье своем говорить неправду, – сзади Стрешнева проговорил, как бы про себя, Троекуров.
– Чего ты плетешь, шут! – повернувшись к Троекурову, крикнул старик Стрешнев. Он сердито замотал лысой головой. Жидкая бороденка смешно тряслась.
Царь искоса глянул на блестевшую лысину старика, усмехнулся. Ему иногда нравилось, что бояре меж собой спорили. В спорах прорывалось сокровенное, то, что в спокойном состоянии было утаено.
– Впусте сердишься, боярин! Мало ведаешь о раскольщиках, а я как шут-то, шутя-играя, проведал больше: придет черед мой, доведу правду великому государю.
– Чего от тебя ждать, кроме лжи да кривды? На шутовстве возрос…
– Я тебя никак не обижал, боярин: всегда смекаю, что младшему впоперечку старшему не забегать, а тут уж, прости, не могу, потому мои слова великому государю быть должны вправду.
– А ну-ка вот, не виляй лисьим хвостом и доводи великому государю твою правду, кою я и слышать не хочу!
Стрешнев поклонился царю и ушел. Его место у постели занял Троекуров.
– Я, великий государь, – сказал он, расправляя холеные усы и гладя бороду, – по слову твоему глядел за Морозовой Федосьей Прокопьевной и через моих холопишек узнавал про Аввакумку, а вызнал, что боярыня в дому своем малый монастырь завела… Аввакумко в ее дому днюет и ночует, да у ней же, Прокопьевны, старицы-белевки по старопечатным книгам и чтение и песнопение ведут ежедень… юродивые и нищие по Москве кричат на всех крестцах о старой вере.
Царь поощрительно кивал, сказал:
– Говори, боярин! Доводили уж на Морозову… вдова Глеба Иваныча мне и самому приметна… К царице ездит в смирном платье, а меня обходит и чести не воздает – думаю ею заняться ужо.
– Эпитемью им Аввакумко налагает, указует якобы поапостольски каяться всенародно и друг друга каять. Поучения раздает: «Како без попа младеня крестить». Да вот, великий государь, едина грамотка Аввакумки у меня будто и есть.
Троекуров полез рукой в карман шелковых штанов.
– Мои холопишки грамотку ту на торгу поймали… Они дают те грамотки тайно своим, а как проведали, что это мои людишки, то в бой пошли на кулаки – ладили отнять и листок замарали, а кое-что и подрали в нем, – вот!
– Читай, боярин!
Троекуров, боясь сердить царя письмом Аввакума, отговорился:
– Гугниво чту, великий государь, да и глаза несвычны… вирано много.
– Иваныч! – позвал царь дьяка, – прочти нам… да подлинное ли Аввакумово письмо?
Дьяк, подойдя, взял замаранный листок, сказал:
– Подлинно Аввакумово, государь: знаю его руку.
– Читай: время поздает.
Вошел спальник переменить свечи. Царь приказал:
– Максим, зажги свечу, дай боярину, пущай светит, а ты, Иваныч, чти!
– Начало сорвано и замарано, конец тоже… – сказал дьяк.
Царь нетерпеливо завозился под одеялом.
– Чти то, что осталось!
– «А за царя хотя Бога молят, то обычное дело…»
– Козел матерый, чего он хочет, чтоб не молили за царя?
– И я то помышляю: еще богоборствует и старый поп поновому – «паки и паки», плюнь на него и с «паками».